Было странно думать о Кристе как о ребенке. О маленькой девочке, о ком-то меньше котенка. Горе сделало ее такой крошечной, что почти превратило в точку, и я знал, что это ужасная, взрослая, огромная ответственность – держать что-то столь хрупкое в руках. Нужно ли говорить, что я не справился. Ни до смерти Аделины Верлибр. Ни после.
Не важно, кто кого поцеловал. Главное другое: я не остановился. Пусть на механическом уровне, без сердца и восторга, я понимал, что делаю, и не прекратил. Это все, что я мог ей дать.
Мы целовались молча. Вода клокотала в ее горле. Криста задыхалась, сбивалась. Я терпеливо начинал сначала. Потом она стянула с меня куртку, мешавшую обоим. И я, предугадывая скольжение ее губ, отстраненно подумал: так она возненавидит меня? Если я окажусь во всем виноват, если напомню, что убедил написать отцу, если докажу, что мог объяснить, попросить, уговорить того, кто устроил аварию, – но не сделал этого (потому что даже не вспомнил), станет ли ее разрушенная жизнь хоть сколько-то подъемной? После меня?
Сдавленно, не размыкаясь, мы перебрались в машину. Там я сел, а Криста опустилась сверху эфемерным, цыплячьим почти что теплом. Там же она стянула свитер через голову. Там же я выпутал ее локти из тугих лямок. Там же она приподнялась, расстегивая молнию на своих джинсах. Там же я не сделал ничего, чтобы это предотвратить.
Потом она опрокинула меня. От занавеса волос пахло осенью и сигаретами. Давно стоило догадаться, что Криста курит; что знает, как раздевать и раздеваться на заднем сиденье. Все это время мы встречались только фасадами, хорошими и чистыми, с ухоженными лужайками, между которыми непреодолимой, как пропасть, шестиполоской лежало банальное желание нравиться.
Сейчас от него оставался лишь зазор. Пара простейших движений до. Но Криста замедлилась и, приподнявшись, коснулась своей щеки. Потом – моей.
– Ты плачешь? – прошептала она.
– Наверное, – прошептал я.
– Почему?
Столько причин, господи. Было сложно сосредоточиться на одной.
– Не хочу, чтобы ты меня ненавидела.
Ее живот вздрогнул. Криста заморгала. Но не так, будто вдруг увидела меня или то, что мы делали друг с другом, просто… Не знаю. Будто это был ответ на вопрос, который она еще не задала.
Я молчал. Она смотрела. Потом опустилась на меня, став неподвижной, как одеяло. Я смотрел наверх, она в сторону.
– Я люблю тебя, – наконец сказал я.
– Я тоже люблю тебя, – тихо ответила Криста.
И пусть наши слова только звучали одинаково, их хватило, чтобы больше никто ничего не делал. Свитер висел на подголовнике переднего сиденья. Я всегда буду помнить его. Но не всегда – на ней.
Через какое-то время Криста потяжелела, засыпая. Я тоже, наверное, задремал, потому что не сразу сообразил, что за скрежет нарушил тишину вокруг. Через пару секунд он пересобрался в звонок смартфона. Приподнявшись, я осторожно выпутался из ее волос.
– Не отвечай… – пробормотала Криста.
Мне пришлось усадить ее, чтобы тоже сесть, и выбраться из машины, чтобы нормально одеться. Там я подобрал куртку с земли, кинул ее на переднее сиденье. Смартфон звонил где-то под ним. Это был он. В смысле – «он». Сорок три пропущенных звонка, увидел я, когда нашел априкот, еще более разбитый, чем прежде. Я выпрямился, посмотрел назад. Криста спала. Ее беззащитная, с остывающими пятнами спина отливала сумеречной синью.
Априкот снова зазвонил. Я выключил звук и отошел от пассаты. К сорок четвертой попытке Роман Гёте, вероятно, ничего не ждал. А потому, когда я нажал «ответить», последовала долгая пауза. Затем ровный, как у автоответчика, голос сказал:
– Я не злюсь. Скажи, где ты?
– Неправда, – спокойно возразил я. – Вы в бешенстве.
– Теперь точно, – ответил Роман Гёте, не дрогнув ни на звук. – Где она?
Я посмотрел на деревья, обернулся на пассату.
– Не знаю точно. Где-то на полпути к аэропорту.
– Что с машиной?
– Вмятина у правой фары. В остальном все хорошо.
– Ей нельзя водить.
– Знаю.
– Не сомневаюсь.
У показного равнодушия были свои минусы. Например, оно не работало против настоящего равнодушия – Стефан преподал мне этот ценный урок. А еще, в отличие от настоящего, у показного равнодушия существовал запас прочности. То есть предел. И я догадывался (по паузам в основном): отец Кристы к нему близок.
– Привези ее, – сухо попросил он.
– Уже под вашими окнами, – ответил я в тон.
Он опять замолчал. Я тоже попытался перегруппироваться:
– Почему умерла ее мама?
– Мне запрещено говорить об этом.
– Разве операция не шла под контролем наблюдательных советов? Разве это не должна была быть суперсовременная, оснащенная всем чем можно больница?
– Я не могу говорить об этом, – процедил Роман Гёте. – Ты привезешь ее?
Я шумно выдохнул:
– Нет.
Он фыркнул:
– Тупая бравада. Она опасна для себя и окружающих. За ней нужен присмотр.
– У нее есть имя, вообще-то, и Криста не преступница или душевнобольная. У нее умерла мама. Какого черта вы говорите так, будто уже зарезервировали палату в психушке?
– Да тебе какое дело?! – рявкнул Роман Гёте, и на свистящем выдохе снова превратился в автоответчик. – Послушай, юноша. Я оценил изощренную агентурную сеть Скрижальских вокруг моего ребенка, но прямо сейчас, учитывая обстоятельства, наша вражда не имеет значения. Место в наблюдательном совете, возможно, больше не имеет значения. Поэтому передай ей, если тебе сподручнее…
– Я никогда не работал на Эдлену Скрижальских.
Он фыркнул, не поверив:
– Тогда почему ты сейчас с этой…
И резко замолчал. Я тоже не собирался ничего объяснять, но за «эту», за то, что он ни разу не назвал Кристу по имени, холодно уведомил:
– Совпадение.
И Роман Гёте прекрасно меня понял:
– Их не бывает.
Туман таял. Осыпающаяся с неба белизна раскрывала слоистую серость осеннего вечера. И все в его оттенках становилось четче, но чернее. Но четче. Но чернее.
– Вы еще тут? – спросил я.
– Привези ее к мосту на Эс-Эйт. Который с севера. Там есть перехватывающая парковка. Я буду ждать у въезда.
На этот раз я не спешил с отказом.
– Привезешь? – повторил Роман Гёте.
– Обещайте, что не будете ее добивать.
– Хорошо. Через сколько будете?
– Не знаю. Обещайте конкретнее.
Он глубоко, медитативно выдохнул:
– Постараюсь.
И я, поймав себя на точно таком же выдохе, обронил:
– До встречи, господин Гёте.
Кристе я ничего не сказал. Только помог одеться и, укутав в свою куртку, оставил досыпать на заднем сиденье. Пассата оказалась почти как наша, немного новее, и я быстро разобрался с навигатором. Он показывал тридцать минут.
На въезде в город все выглядело так, будто ничего не случилось. В магазинах горел свет, работали светофоры. Подступал ранний вечер, и пережившие шторм вывески включались одна за другой. Я попробовал послушать новости, но одни выпуски закончились, а другие еще не начались, и лишь однажды, в перерывах между музыкой, ведущие упомянули масштабное отключение электричества как одно из последствий шторма.
Его машина светилась за полкилометра. Может, потому что такой низкий, по-дельфиньему гладкий спорткар я вживую видел лишь однажды, у Белла-Доры, – но из-за ярко-красного цвета тоже. Сложно было поверить, что кто-то мог бросить такую штуку возле перехватывающей парковки, практически под мостом. Разве что поугнетать людей классовым неравенством.
Я припарковался от него по диагонали, проверил спящую Кристу. Потом вышел. Он тоже, почти не отличный от прежних версий себя: в брюках и темно-синем пиджаке, эмоционально задраенный, как вход в радиоактивный могильник.
– Хреново встал, – оповестил меня Роман Гёте.
– Я второй раз в городе, не считая экзамена.
– Где она?
– Внутри. Спит.
– Сколько тебе лет?
– Какая разница?
Роман Гёте смерил меня нарочито снисходительным взглядом. Да пожалуйста, подумал я и спросил:
– Как госпожа-старший-председатель могла допустить это?
– Что – «это»?
– Вы знаете что. Разве с вами не должна была быть бригада реаниматологов? Магазин запасных генераторов? Как простое отключение электричества…
– В этом городе хоть раз отключалось электричество?
– Не знаю… Не помню. Но ведь «Эгида»…
– Я не могу говорить об этом.
Я шумно вдохнул.
– Но, если бы мог, – неожиданно продолжил Роман Гёте, – сказал бы, что целью диверсии была именно ГСП. Восемьдесят лет никто не допускал, что ее можно застать врасплох. Сегодня это свершившийся факт. Теперь под сомнением достоверность самих расчетов по ее массивам, а значит, решений, основанных на них. На фоне этого смерть кого-то там на какой-то там операции – издержки.
– Вас это устраивает?
– Нет. И выводы я сделал. Но когда что-то истончается годами, лицемерно винить того, на ком порвалось.
Я опять посмотреть на его машину. На нее сложно было не смотреть.
– Кристе нужна помощь, о которой она не попросит. Она не сможет… Без.
– Без. Конечно. Одна она осталась без.
Мы замолчали, но ненадолго. Мы оба хотели скорее покончить со всем.
– Я не хочу ей помогать, – Роман Гёте увел руки за спину. – Снова слушать, что виноваты все, кроме них – двух непомерно гордых идиоток, промолчавших точку невозврата.
– У них были причины.
– Не лицемерь. Ничто не оправдывает такую бесполезную смерть. Да, с Адой у нас были разногласия. Мы не виделись много лет. Но Криста могла, и должна была, рассказать обо всем намного раньше. До того, как история болезни перевалила за трехтомник.
Я стиснул пальцы:
– Она боится вас.
Роман Гёте фыркнул.
– Да что я ей сделал бы? Озвучил правду? Можно было потерпеть ради мамы. Раз она так ее любит.
Куча взрослых людей вели себя хуже него, но в ту секунду мой рейтинг мудаков приобрел нового бессменного лидера.