Функция: вы — страница 142 из 144

ее тело не сможет долго работать. Хотя бы кома была настоящей, так?

– Так, – помолчав, соглашается Стефан. – Но глупо не это. Уничтожить такой объем сигнатур, значит буквально сжечь часть мозга. Это нанесет гигантский, несравнимо больший ущерб твоей личности, чем поражение или дубль-функция, которой не станет через какое-то время.

– Идиота из меня не делай. Ариадны, может, и не станет, но ты останешься со мной, как до этого с ней. Ты не сможешь обратно запаковаться в без пяти минут человеческое тело и красиво помереть. К тому же, теперь, когда я знаю то, что знаешь ты, и точно не прогляжу, куда ты денешь тело троицы, уверен, у тебя изменились планы. Опять.

Стефан вздыхает и молча разворачивается к морю.

– Нет, – говорю я, лежа на чертовом пыльном полу.

– Да, – говорю я, вжимая дуло в висок.

– Нет же, – повторяю, – невозможно, чтобы все держалось на тебе… Чтобы только ты была массивами дубль-функции…

– Доброе утро, тупица! С первого дня мы сцеплялись моими сигнатурами, моими воспоминаниями, моим прошлым, потому что у тебя ничего этого не было. Ты существуешь только восемь лет.

– Но я же… Я чуть не убил тебя… Почему ты не сказала…

– Потому что из нервных обидчивых детей вырастают нервные обидчивые подростки, – я кривлюсь, не сводя взгляда со Стефана. – Мне казалось, раз ты так со мной поступаешь, несмотря на все мои усилия, работу без выходных, на то, что я забочусь о тебе… Что ж, так тебе и надо. Ни ми-ми-ми от Ариадны, ни фанфар от Хольда. Сгорел сарай, гори и хата, понимаешь?

– Но я думал…

– Ирония в том, что ты не думал. В этом была моя идея тебя.

Где-то в южной Италии прекрасная ночь. Огни фонарей разрастаются до лунных шаров с картин Ван Гога. Потому что я истекаю кровью, и от боли раздвоенное сознание смешивает цвет и свет. Потому что я стою на пляже и смотрю на Стефана, который смотрит на океан, который смотрит в космос, как в зеркало.

– Ты не убьешь себя, – говорит Стефан. – На это невозможно решиться только из-за внешней необходимости.

– Предпочитаю называть это самопожертвованием.

– Не с таким огромным желанием жить, как твое.

Он наконец поворачивается и видит то же, что в библиотеке: порожек, завихрение, помеху, с которой, впрочем, стоило считаться уже тогда.

– Жизнь служит только себе. Она не позволит отдельно взятой производной встать на своем пути. Смерть победить трудно, но жизнь – невозможно. Каждый нейрон, каждая сигнатура Дедала, каждый завиток дезоксирибонуклеиновой кислоты в каждом твоем ядре каждой твоей клетки являются результатом ее усложнения длиною в миллиарды лет. И пока я говорю это, она напитывает кортизолом, адреналином и эндорфинами самую свежую, лишь временно несовершенную свою структуру, и расшатывает твое драматично сузившееся мышление все большим количеством «что, если». Что, если все не так плохо, чтобы жертвовать собой. Что, если жертва не поможет. Что, если Хольд был не прав. Что, если, поджарив себе мозг, ты навредишь Кристе. Каждая новая мысль заставляет тебя отступить и перепроверить, перевзвесить старые аргументы, которые жизнь, минуя твои личные переживания, уже насытила новыми смыслами. Ты не убьешь себя. Потому что, если бы это было возможно, жизнь избавилась бы от тебя давным-давно.

Я знаю, что он знает, что я знаю, что он прав. В этом смысл дубль-функции. Он знает, что я знаю, что он знает, что я не хочу умирать. В этом смысл жизни. Поэтому я опускаю пистолет и размышляю о том, что будет, если я позволю ему уйти, забрав с собой госпожу М. и Ариадну. Мое будущее, мою вероятность, обещания Хольду, его надежды на меня. А потом – вернуться. А потом воспользоваться мной так же, как Ариадной, как функцией, чтобы, например, встретить Адама. Найти Хольда. Развязать войну. Будет ли ущерб от моего секундного адреналино-кортизолового колебания совместим с желанием жить? Я сдавленно усмехаюсь. Конечно будет. Но ирония в том, что я могу выбирать тупые неправильные вещи и бороться за них. А жизнь – нет.

Такие вот у разума приколы.

Я жмурюсь, вжимаясь лбом в пол. Я вскидываю руку с пистолетом.

– Если жизнь всегда хотела быть главной, ей не стоило придумывать человека. Так и передай.

Я стреляю.

Я умираю.

Я живу.

И пока тело Ариадны теряет равновесие, пока я забываю самого себя, пока тот, забываемый, перестает существовать уже дважды, пока лопаются стекла, пока ломаются стены, пока водовороты песка вздымаются в безгравитационный космос, пока Ариадна кренится в темной загроможденной комнате, начиная падать, пока в теплой итальянской ночи рокочут мотоциклы, пока земля разверзается, пока небеса падают, пока голова Ариадны несется к полу, я нахожу ее, плачущую в разрушенном больничном холле и обнимаю, ограждая от танцующих вихрей соленой воды.

– Если я выживу… Если останусь… Он тоже останется…

– Нестрашно.

– Но он засунет меня куда-то далеко-далеко, в темноту, в бессознательное, я знаю, он умеет…

– Я найду тебя даже там.

– Но меня слишком мало…

– Тебя больше, чем когда-либо.

– Но он…

– Но ты, Ариадна. Ты. Я буду ждать тебя, звать, искать годами. Ты не останешься одна.

И пока гаснет огонь, пока наступает темнота, пока исчезает ее лицо, мои руки, ее слезы, мой голос, ее слова, мои мысли – но не обещания, – я обещаю и обещаю, обещаю и обещаю, обещаю и обещаю…

Пока не остается только внешний мир.

Тогда я обещаю и там.

В бреду, половиной себя, я подползаю к лежащей Ариадне, размазываясь по полу, как свет на длинной выдержке, как никогда не заканчивающееся сейчас. Я склоняюсь к ее неподвижному лицу и закрытым глазам, пытаясь уловить то, что делает ее легче, а затем тяжелее на горстку молекул воздуха. Дыши, прошу, подтягивая к себе, дыши, обнимаю, потерпи немного, я с тобой, только дыши.

Госпожа М. шевелится в метре от нас. Я поднимаю взгляд и долго жду, когда ее расплывающихся образов на фоне, кажется, шкафа станет хотя бы три.

– Простите… – хриплю. – Мы больше не можем вам помочь…

Я тяжело сглатываю, чувствую кровь и, отворачиваясь, щурюсь в раскрытый дверной проем.

– Адам сейчас намного ближе, чем раньше. Идите, пожалуйста… Найдите его сами. Уверен, здесь недалеко…

Три госпожи М. поворачивают головы и смотрят на улицу. Две из них делают друг за другом шаг. К двери подходит одна, заслоняя спиной свет фонарей. Я вижу, как она переступает порог, и на секунду закрываю глаза. С темнотой накатывает тошнота, а с ней удушье и такая смертельная слабость, что я заваливаюсь, кажется, на спину и отключаюсь.

Когда я прихожу в себя, то понимаю, что по-прежнему сижу и обнимаю Ариадну. Какой-то из мебельных призраков поддерживает меня со спины. Я щурюсь на дверной проем. В нем госпожа М., как в раме собственного портрета. Стоит, смотрит на небо. Может, даже видит звезды.

Я разлепляю губы:

– Идите.

Я добиваю связки:

– Пожалуйста.

И прежде, чем понимаю, что в действительности не издаю ни звука, госпожа М. опускает голову, оборачивается, внимательно смотрит на нас.

И закрывает дверь с той стороны.

Эпилог«А что же Адам?»

В миленько обставленной комнате на сороковом этаже апартаментов «Палладиум Эс-Эйт» уже месяц жила девочка. Назовем ее: больше-чем-девочка. Может даже: девочка-произведение, потому что произведение больше каких-то там сумм.

Весь этот месяц к башне, прятавшей девочку, как принцессу, за тоннами бетона, железа и аквамаринового стекла, в половину восьмого вечера приходил четверть-мальчик. Конечно, четверть – не все, что от него осталось, но половина себя от половины другого звучало нудно и невыразительно и отвлекало от главного: девочка умножилась, а мальчик сократился, и с этой новой целостностью им обоим предстояло долго-долго жить.

Ну, ему меньше. Если он Змееносец. Без обид, ребятки.

Все тот же месяц у мальчика и девочки происходили краткосрочные встречи с самым опасным существом из ныне живущих. Девочка думала, что не выбирает, но это не так: она жила во власти одиночества, и ей это не нравилось. Мальчик думал, что приходит на встречу сам, но это тоже было не так: его вели обещания, часть которых он даже не помнил.

В семь-двадцать-три вечера отголосок древнего хаоса, разрушений и миллиона смертей, чье появление мы не смогли предотвратить, несмотря на колоссальную жертву, выходил из одной башни и направлялся в другую, делая небольшой крюк, чтобы с полупустой смотровой площадки поглядеть на корабельные огни.

– Ты верен своему расписанию, Михаэль, – приветствовал он мальчика в семь-тридцать-семь, иногда в семь-тридцать-девять, и только раз в семь-сорок-три, когда выпал первый снег.

– Технически, вашему, – отвечал четверть-мальчик и добавлял ритуально, с одинаковой почтительной интонацией: – Господин Бернкастель.

После этого отголосок мрака и заката цивилизаций обычно смотрел на башню, в которой тоже жил, и не то чтобы свободнее девочки-произведения, и говорил:

– Снова нет.

Мальчик слышал его, но и что-то другое тоже:

– А спросите еще раз? Пожалуйста.

– Спрошу.

Мальчик улыбался, прощался и уходил еще с одним нет, чтобы на следующий день пришлепать за новым. Но их короткие встречи я не назвал бы грустными. Они были про ожидание чуда, как святочный рассказ.

А вот с девочкой-произведением встречи «господина Бернкастеля» проходили по-разному. В первые дни они были даже не с ней, а с местом, где она обитала, с удобствами, которые требовали корректировок и контроля, исходя из показателей жизнеобеспечения, с постепенно возвращающими потребностями, которые тело девочки-произведения отказывалось принимать. Но выбора у него не было. Жизнь снова одержала над ним верх. И только когда девочка-произведение начала самостоятельно есть, «господин Бернкастель» пришел наконец к ней. Он принес ей ужин и выпил с ней кофе, а следующим вечером выдал мальчику первое нет.

– Завтра он снова придет, – молвил «господин Бернкастель», раскладывая продукты по нижним полкам холодильника.