Вернувшись к кровати, я кое-как разулся.
– Во сколько самое позднее мне надо встать, чтобы мы не опоздали? Хотя… нет. Не хочу знать. Просто разбуди за пятнадцать минут до этого.
В ушах гудело сильнее обычного. Я даже уловил какой-то сложный ритм.
– Ты слышишь? – спросила Ариадна.
– О да. Странно, что ты тоже.
Ариадна склонилась к госпоже М.:
– Внутри нее.
И прежде, чем я окончательно понял, что звуки в моей голове реальны, Ариадна сдернула с госпожи М. последнюю футболку.
Я машинально отвел взгляд, чертыхнулся, снова посмотрел на голую спину. По левой стороне ее от плеча до пояса тянулась трещина, как на склеенном блюдце. Ариадна взяла госпожу М. за плечи и опрокинула к свету, в разливы платиновых волос. Слева, в груди, я увидел черную пробоину размером с большое яблоко. Лепестки рассеченной кожи прикрывали ее, как сердцевину цветка.
Я встал рядом. Из госпожи М. доносились звуки. Гудение, шелест, звон, напоминающий полуденные колокола, – сплетаясь, они не походили ни на что.
Ариадна отвела кусок кожи и бесстрастно сунулась внутрь.
– Что там?.. – Я почти не дышал.
Она поводила пальцем в отверстии, прошлась по рубцевидным краям и белым лепесткам, по ветвящимся, истончающимся к животу трещинам:
– Ты скажи.
Я тотчас понял, что она имела в виду. В конце концов, я тоже хотел знать.
Связи вспыхнули и осыпались. Преломления системы завибрировали, прописывая в воздухе исходный код настоящего. Я проморгал тускнеющее золото и поглядел на госпожу М. сквозь уджат.
– Что там? – Ариадна выпрямилась.
– Ничего не вижу, – ответил я.
Она поняла это по-своему:
– Тогда поспи. Попробуем еще раз перед выходом.
Я поднял ладонь:
– Нет. Погоди.
Усталым, сонным, да хоть при смерти – я должен был видеть атрибут. Вихри атра-каотики-суммы. Следы многолетнего пребывания в лабиринте. След создателя. Связь с Минотавром. Что угодно из системы. Но в подрагивающем свечении, исходящем от комнаты, минотавровой одежды, Ариадны и меня, лежало полуобнаженное женское тело – и я не видел ничего, кроме него.
Сморгнув преломления уджата, я отступил и сел на кровать. Госпожа М. повернула за мной голову.
– Уджат ничего не видит. Нет даже следов микробиома синтропа. Для системы здесь есть только ты и я. Ее как будто не существует.
В обращенных ко мне птичьих глазах было темно и глухо, как в колодце. Но они смотрели. Они ждали.
– Что ты об этом знаешь? – Я посмотрел на Ариадну. – Такое бывает?
Она молча покачала головой.
– А хранилище с Нимау? Ты говорила, что атрибуты там никто не может найти. Как это работает?
– Я не знаю.
– А Дедал? В момент перестановки он ведь изымает нас из системы или что-то такое? Чтобы разрушить все связи. Иначе мы не могли бы стать его функциями, так?
– Я… – Ариадна замолчала. – Извини. Я не знаю. Не помню.
Я шумно выдохнул:
– Точно. Прости.
У меня руки шли мурашками. На что я смотрел? Чего не видел? Что Минотавр собирался делать с госпожой М., от чего Стефан отказался во всех вероятностях? Мой отяжелевший, переполненный тайнами мир будто застыл в ожидании последнего толчка, и я чувствовал, что вот-вот все перевернется с ног на голову, и обрушится буря, которую они годами копили по песчинкам.
Я не знал, как далеко мы зайдем, распутывая узлы прошлого. Сможем ли понять причины Стефана, нагнать Минотавра, за которым едва теплился след… Но я хотел. Я должен был знать.
Чтобы остановить его, если потребуется.
Он приходит почти каждую ночь. Иногда уходит, потому что поздно, потому что глупо, потому что у Мару снова мигрень и возражает он тихо, но настойчиво: нет.
Хольд, нет.
Хольд, не сегодня.
Твою налево, Хольд, какие сигнатуры, тебя ноги не держат, Хольд.
Но чаще он остается. Тогда Мару прикрывает ко мне дверь. Тогда я лежу, спрятав ладонь под подушку, и слушаю, как электризуется воздух за стеной. Как Мару пытается говорить тише, а он все время повышает голос, как Мару почти шипит, в том числе моим именем, а он стервенеет и входит в штопор. Минут десять они препираются. Совсем рядом, метр сквозь стену, шумит термопот. Мару толчет чай и режет лимоны. Минотавр надирается, как перед полевой ампутацией. Затем все смолкает, и они начинают работать.
Тогда я выхожу.
Никто, даже Минотавр, точно не знал, за какие заслуги Дедал позволил Мару вытащить врезные замки у пяти дверей и превратить их, связанные общим угловым коридором, в подобие квартиры. Три спальни, каждая с ванной, безоконная комната «для безмятежности», но главное – просторный лофт с четырьмя восточными окнами, в войну работавший как лазарет. Треть им так и осталась, за белой пластиковой перегородкой, занавешанной мягкими лентами жалюзей. Сам Мару обычно отшучивался: мы с Дедалом оба любим чай. Но мне казалось, что дело в растениях. Здесь все было в них: вьюнах и папоротниках, и гигантских, нависающих над головой монстерах, как в доисторических лесах. Мару поливал их часами. Удобрял, рассаживал, что-то постоянно об этом читал. Но главное – никогда не удивлялся, когда вдруг пропадали одни горшки и из ниоткуда появлялись другие.
Я не знал, зачем делал это. До того, как случилось то, что случилось, и лабиринт накрыло тяжелым саваном молчания, до появления девушки за перегородкой, чей редкий пульс звучал как эхо погасшей звезды, я был уверен, что Мару удалось приучить меня к нормальной спокойной жизни. Но уже через неделю после начала их ночных бдений я ждал Минотавра, как к себе, внимал его голосу в коридоре, как прежде, и, покидая выделенную мне спальню, прятался под многопалыми зонтами монстер, чтобы ничего не было нормально и спокойно.
Каждую ночь я узнавал, что́ они скрывали от других. Каждое утро я забывал об этом, потому что не хотел разочаровывать. Человек, которого делал из меня Мару – с планами на будущее, с попытками в учебу, – был слишком хорош, чтобы сидеть и слушать их под открытой дверью. Человек, которого не доделал из меня Минотавр, не боялся бы, что об этом узнают.
Вначале они всегда немногословны. Перебрасываются цифрами и сухими уточнениями. Затем разгоняются, строят теории, чтобы разнести их в пух и прах. И тогда им даже весело, но не так, как будто все хорошо, а потому что нет сил терпеть плохо. Тогда Мару выплескивает чай, наливает виски – не потому, что хочет, а чтобы меньше досталось другому. Пару часов они сидят и разговаривают, как в древние-добрые, обо всем на свете. Кроме девушки, лежащей за перегородкой. Каждое утро я забываю почему.
Но сегодня, я слышу, все по-другому. Сегодня Минотавр взвинчен так, что не может сидеть. Он мечется, ищет повод перегнуть, но Мару мягок и деликатен. Потом сдержан. Потом скуп. Уткнувшись в колени, я слушаю знакомую мелодию из трех нот. Гнев, торг и нежелание брать ответственность. Это значит, у Минотавра есть идея. Но она плохая. Он не хочет озвучивать ее, хотя для себя все решил, а потому мучает, прогибает, пытается вынудить мир высказаться первым.
– Все. – Он гремит стулом, встает. – Нет. Правда. Я все.
Мару вздыхает, но без облегчения, откатывается на кресле и говорит:
– Тогда спокойной ночи.
Я слышу шаги. Минотавр мечется вдоль перегородки, будто не зная, как зайти внутрь.
– Это был ее выбор. И в горе, и в радости. Кто я такой, чтобы их разлучать?
Мару молчит.
– Это был ее выбор, – повторяет он, как заведенный. – Теперь он мертв. Она не хочет просыпаться. К черту. Их обоих – честно, к чертовой матери. Раз должна быть мертва, пусть будет мертва.
Наконец Мару настораживается:
– Хольд, ты чего несешь?
Я слышу возню. Шорох одежды. Кажется, Минотавр выворачивает карманы, приговаривая:
– А чего тут непонятного? Нам что, нечем убить коматозницу? Ну, нахерачь ей воздуха в вену. Мне это, что ли, человеку с двумя заочными объяснять? Ты тут вице-самый-умный.
С ним много что не так. Но Мару и без меня это знает. А потому говорит спокойно, без укора, как на переговорах с вооруженным грабителем:
– Никто никого не будет убивать. Сядь, пожалуйста.
– Нет.
– Хольд.
– Нет!
Перегородка грохочет. Стул Мару тоже.
– Хольд! – искренне ужасается он.
Я подскакиваю, как по команде, но успеваю вцепиться в дверной косяк. Стиснув зубы, отвожу ногу от порога. Потому что нет, потому что нельзя, потому что тот, кто крепко спит, наутро забывает все сны. Даже кошмары.
– Не психуй. Все будет хорошо. Я рассредоточил не все сигнатуры. Когда закончу, размажем тонким слоем. Один к восьми. Ты сам считал. Этого хватит, чтобы она проснулась, тогда подтянутся еще процентов двадцать, и…
Теперь Мару говорит как с ребенком, и в его усыпляющие чудовищ разума интонации вплетаются голоса аппаратуры. Они звончее, ближе обычного – Минотавр распахнул дверь в стерильную белизну.
– Ни хера.
– Что?
– Не хватит. Она не проснется.
– Ты же считал…
– Потому что я так хотел! Вот и посчитал! Ясно?!
В сумрачных зарослях монстеры я бессильно прислоняюсь к стене.
– Один к восьми! – рычит Минотавр. – Она что, по-твоему, кошка?
Мару молчит. Потому что верит. Сначала – в одну восьмую. Теперь – что все это бред. Наша слабость к Минотавру пусть и разной природы, но одного, всепрощающего свойства. Христианская, как ни крути.
– Мы не можем ей помочь, – цедит Минотавр.
– Тогда давай оставим ее в покое. – Мару, кажется, закатывает кресло под стол.
– Нет уж!
– Хольд, извини, но сегодня полет твоих мыслей проходит на недоступной для меня высоте. Скажи конкретно, чего ты хочешь?
Но он не говорит. И в этот раз молчание тянется так долго и обрамляется спокойными шагами, что я смею надеяться на «обошлось».
Однако перегородка все еще открыта. Пульс девушки – как круги на воде. Он мягкий. Он катится. Тает. Я не знаю, какого цвета ее волосы, но знаю скорость ее кровотока, и, вопреки обстоятельствам, биение сердца, пропущенное сквозь электрическую коробку, – очень успокаивающая вещь. Жаль, что однажды я привыкну к нему настолько, что перестану различать.