Функция: вы — страница 75 из 144

Чего я не знаю, так это того, что госпожи М. в лабиринте больше нет.

Чужое присутствие сдвигает воздушные массы. Что-то огромное, властное заслоняет Шарлотту, обволакивая ее разум нечитаемым вакуумом. Но знание есть знание. Оно необратимо. Теперь я знаю. А оно знает, что я знаю. И для Шарлотты, чей секундный ужас сменяется на яростный восторг, это оправдывает все, что она сделает со мной.

Ариадна лежит на полу. Но я больше этого не вижу.

– Не дергайся, – поет Шарлотта.

– Будь со мной, – шепчет Габриэль.

– Проснись, – умоляю я.

Не для всех это вопрос личного выбора.

Магистраль кабелей гудит, перекачивая энергию. Я смотрю в коридор внутри коридора, все сверкает и дрожит, и океаны на той стороне вспыхивают один за другим. Грохочут волны, разбиваясь об айсберги. Воду бьет током, и льдины плавятся.

– Вставай, – говорю я им. – Вставай, Ариадна. Помоги мне. Проснись и не дай ей уйти.

Мне больно, мне плохо, мне очень страшно, и я балансирую на тонкой границе между тем, чтобы знать это и чувствовать каждой клеткой.

– Ники обнаружат меня прежде, чем я убью хотя бы одну, – доносится сквозь бушующий шторм.

И хоть это еще не Ариадна, только эхо ее недавних слов, я взываю к нему, как к живому:

– К черту ник. Не трогай Шарлотту, и они не тронут тебя. Забаррикадируй дверь. Продержись чуть-чуть, наши уже близко. Не дай ей уйти.

Грохочет молния, одна на все экраны, и на секунду меня швыряет обратно в магазин. То, что происходит со мной там, не осознать. Невозможно отделить боль от боли. Все пылает, а потом гаснет. Вновь смыкается ледяная темнота. Я полагаю, что потерял сознание, но разве бы я мог думать в таком случае? Значит, крохи разума еще при мне. Я раздуваю их как угольки. В основном, твоим именем.

– Ариадна, – зову темноту, – Ариадна, бога ради, послушай…

У меня есть правда и о нас.

Я знаю, что нас не существует. Знаю, что иногда ты хочешь мне об этом рассказать. Что́ я испытываю по этому поводу? Ужас. Мрачный ужас. Не представляю, как нам теперь выпутаться из дубль-функции. Как разбежаться, когда ты захочешь.

Я не знаю, настоящая ли у тебя фамилия в документах, и даже как зовут твою контрфункцию. У меня нет права тебя о чем-то просить. Но раз дело дошло до правды – знай: эти два года были лучшими в моей жизни. Нет-нет, погоди. Я серьезно. И я смогу объяснить. Просто не сейчас. Сейчас мне хотелось бы, чтобы ты поспешила.

Ведь правда в том, что мы слишком далеко зашли. Как ребенок и мертвая. Как мы хотели. Но тот, кто стоит за Шарлоттой, зашел еще дальше. И нам нельзя потерять ее сейчас, иначе все окажется бессмысленным. А значит, люди, которые пострадали из-за искры, все они, от Пройсса до Стефана, погибли зазря. Потому что однажды… Все снова повторится.

Еще правда в том, что я не хочу убивать Кристу. Да и сам, знаешь, не хочу умирать. Мне нравится это. Нравится жить. Нравишься ты. Поэтому, прошу тебя, Ариадна, встань и задай этой сучке такую трепку, чтобы у нее не было ни малейшего шанса выиграть этот раунд. Пожалуйста… Спаси меня. Дай мне последний шанс спасти тебя. И если после ты все равно скажешь нет… Что ж. Моя последняя правда: я отстану.

Вот и все. Я дрейфую в никогде. Ни океанов, ни времени, ни боли. По-честному, мне здесь так хорошо, как бывает человеку, наверное, до рождения, и я почти готов задержаться еще на чуть-чуть. Но из глубин никогде, как из чистилища, вдруг отзывается темнота, и у нее голос, похожий на молчание, и тем она являет свет.

– Хорошо, – молвит темнота. – Я попробую.

А больше сегодня не происходит ничего.

Часть II

Глава 14Черное на красном

Шесть лет назад

Я открываю дверь. За ней лежит коридор. В отличие от комнат, коридоры всегда одинаковые: немного отельные, но больше замковые, с раскатанными ковровыми дорожками, светильниками, золотящими прожилки стен, и каким-нибудь диковинным убранством в тупиковом повороте.

Я смотрю на граммофон. Раструб в форме цветка расписан серебрящейся вязью. Пластинки нет, кажется, граммофон давно не включали, но я привычно смотрю сквозь уджат и вижу звуки. Вплавленные в жерло, они похожи на руны, на священные, вточенные в камень письмена. Бетховен, приходит ко мне из ниоткуда, соната номер четырнадцать до-диез минор, и мелодия уже течет в голове скорбным перебором клавиш.

Я иду дальше, коридор за коридором. Бетховен составляет мне компанию. Из-за этого я думаю о Кристе. О том, как раньше она играла, говоря, что в каждой октаве своя семья черно-белых душ. О том, что больше она не играет, потому что поступила в какой-то декоративно-прикладной колледж, все экзамены которого проходили за швейной машинкой, а еще у нее начался период. Я не знал, что это значило, и спустя почти два года по-прежнему не понимал, что должен делать, встречаясь с ней. Ее интересы и настроения сбрасывали шкурки каждую новую встречу, и, кажется, она все меньше воспринимала меня всерьез. Это вгоняло меня то в обиду, то в тоску, я понятия не имел, как себя вести, однако – занятное наблюдение: если много дней сидеть запертым в комнате, на привязи у очередного обещания «окей, поговорим об этом, когда я вернусь», то от обиды и тоски, процеженных потоком воображаемых ссор, не остается ничего, кроме усталости. Уже пару дней она не проходит после полудня.

В общем, я иду, и, кажется, лабиринт все понимает и бог знает сколько ведет меня безлюдными коридорами, выставляя напоказ необычайные всякие штуки. Номер четырнадцать по-прежнему звучит в моей голове. Аккуратно, до щелчка, я закрываю за собой очередную дверь, разворачиваюсь – и замираю. Потому что в глубине, за поворотом, я слышу – ну как бы это сказать… Пространство. Слышу воздух. И волны ветра, качающие голоса.

По первости это кажется невозможным. Ветру неоткуда взяться в конце коридора, ведь они замкнуты, а окна бывают только в комнатах. Комнаты бывают только за дверьми. Двери редко ведут в одно и то же место дважды. И хоть на эти правила находилась дюжина оговорок, для дюжина первой это было как-то слишком.

Я подхожу к повороту и осторожно выглядываю. Коридор за углом – больше не коридор. Я вижу высокую широкую арку вместо двери, да что там – вместо стены, такая вот она огромная. За ней лежит потрясающая панорама: многоэтажные книжные полки, вдаль, ввысь и вширь, ряды читательских столов, приставные лестницы, ведущие к галерее на втором этаже. А еще, вижу я, ступая внутрь, огромные арки окон по левой стене. Шторы высоко подвязаны, окна открыты нараспашку, и в них горит невыносимо красивый закат. Небо раскаленное. Оно пылает так ярко, словно город под ним объят километровыми пожарами. Шпили, и башенки, и ступеньки крыш у самого горизонта полностью черные, точно обугленные, и на фоне всего этого огненного буйства стоит мужчина. Небо опаляет его очертания, превращая в закатную тень. Секунду я уверен, что это Дедал. Но он отводит руку в характерном, присущем только человеку жесте, и я уже больше домысливаю, чем вижу, – сигарету в вытянутой руке.

Мужчина сщелкивает пепел в окно.

Я медленно иду вдоль шкафов.

На книжных корешках ни одного знакомого слова. Но это, наверное, греческий. А это, допустим, французский. А вот какой-то восточный десятитомник в роскошном синем бархате с сусальной вязью. Закатная пыль на нем сверкает янтарем.

Я обхожу библиотеку по периметру. Иногда в шкафах встречаются двери. Я заглядываю в одну из них и вижу низкий потолок, минимум света, простые технические стеллажи – все это похоже на хранилища. Я иду дальше по биб-лиотеке и начинаю замечать, что помимо книг здесь хранятся обветшалые свитки и стопки дощечек, и карты, целый шкаф старинных карт. Рядом стоит большой деревянный глобус. На нем зеленые моря с мордами чудищ, бронзовые континенты и незнакомые названия знакомых стран.

Наконец я подхожу к окнам. Если бы не мужчина, я сделал бы это с самого начала, потому что не узнаю шпили на горизонте, не понимаю язык, звучащий с улицы. Я думаю, что знаю, но на самом деле не знаю, где нахожусь. От этого мне не по себе. Но от мужчины все-таки больше.

Я выглядываю наружу. Мы невысоко, судя по окнам напротив – третий этаж. Внизу многолюдный пеший перекресток. По краям его – сплошь продуктовые лавки, палатки красивых, как с картины, овощей: помидоров, которые невозможно обхватить ладонью, и горки незнакомых фиолетовых луковиц. Все это светится в оконных отблесках заката, а люди роятся, ходят, трогают и торгуются-торгуются-торгуются, словами и интонациями настолько чужеродными, что я не выдерживаю:

– На каком языке они говорят?

– На каталонском, – отвечает мужчина через два окна от меня.

– Это где? – смотрю я.

– Много где. – Он топит окурок в высоком стакане и отворачивается.

Я смотрю ему в спину. Никаких опознавательных знаков. Мужчина уходит из-под прямого огня заката, но все равно – будто тень. Высокий, весь в закрытом и черном, он огибает один из столов с тремя стопками книг, встает ровно посередине между прожекторами алого света, и я наконец вижу его лицо. Белое, но не бледное. По возрасту, наверное, чуть старше Минотавра. И оно не то чтобы равнодушное, скорее устало-безучастное – будто раньше все имело значение, а теперь нет.

– А мы где? – спрашиваю я.

– Там, куда ты шел. – Мужчина берет книгу из стопки и открывает с конца.

– Я никуда не шел. – Отворачиваюсь. – Просто потерялся.

Закат бескраен, он как пожар от столкновения планет. Непохоже, что ночь погасит его быстро.

– Это особое место, – говорит мужчина. – Сюда невозможно потеряться.

Я возвращаюсь. Он смотрит на меня. Почему-то я ему сразу верю, а он мне, понятное дело, теперь нет.

– Взрослые в курсе, что лабиринт слушается тебя? – продолжает он, откладывая книгу.

Я пожимаю плечами. Задай он вопрос иначе, например, спрашивал ли меня кто об этом, ответ был бы конкретнее, а так… Откуда мне знать. Я знаю только то, что знаю. Для остального есть уджат, но я никогда не буду использовать его на людях. Я больше не хочу знать, о чем они молчат.