Функция: вы — страница 77 из 144

Я хочу найти что-нибудь. То, что знает он, чего не знаю я, и отчего он знает обо мне так много. Он сказал, это особенное место, но сам явно не из тех, кого впечатляет незнакомая страна в окнах соседней комнаты. Значит, дело в библиотеке. В том, почему я сюда попал. Когда он ушел за шкафы, я попытался оглядеться с уджатом. Как говорит Минотавр, увидеть картинку целиком. Тупость, конечно. Я едва выдержал три секунды канопуса, чего уж говорить о тысяче точек входа-выхода, собранных в одном месте. Информация, информация, информация. Она мгновенно потопила меня. Я почти ничего не увидел, а что увидел – не понял, зато голова раскалывалась до сих пор.

В общем, я осматриваюсь. Плед сложен, копир выключен, пустая мусорка задвинута под стол. Если что-то и свидетельствует о моем не-одиночестве в этом месте, то только книжки в зернистом кожаном переплете, впитывающем тепло светильника. Да и то – косвенно. Это же библиотека. Книжки тут везде.

Я наугад открываю одну. Листы хрусткие, но не ветхие. Или ветхие, понимаю я пару страниц спустя, но как будто продублированные тонкой бумагой, похожей на пергамент для выпечки. На уголках она чуть отходит. Я листаю и вижу рукописный текст. Вижу даты: пятое мая, девятое, тринадцатое, и год – тысяча девятьсот пятьдесят третий. Это чей-то дневник, понимаю я. Дорожные записи одного из Минотавров, поправляет уджат. На английском, заметь, языке. Но я этого не замечаю.

В пятьдесят третьем он еще не Минотавр. Он один из преемников, отправленных в паломничество по другим лабиринтам, так что я читаю, немного зная спойлеры. Он пишет, что путешествовать сложно и странно, что многие страны больше не страны, что послевоенные границы причудливы, но не слабы, и уже в семи государствах архонты – но все чаще, официальнее, синтропы с энтропами – развернули обещанные правительствам кампании. «Восьмое июня. Я в бывшем Кёнигсберге. Здесь только и говорят, что о будущем».

Я рассеянно сажусь за стол.

Он делает много рисунков, почти к каждой записи. Сквозь мутноватую верхнюю бумагу проступают чернильные эскизы. Какие-то диковинные приспособления, атрибуты, даже немного портретов – я внимательно разглядываю, как простые линии рождают сложные формы. Иногда он описывает вещи, о которых я читаю впервые, но рисует их так, что я мгновенно понимаю, в чем суть. В чужих лабиринтах он узнает самые удивительные истории. Похоже, Минотавры любят впечатлять.

На стол вдруг ложится пачка конвертов. Золото уджата осыпается. Мужчина проходит мимо, и я подрываюсь, отталкивая стул.

– Сиди, – бросает он.

Куда уж там. Я стою, парализованный, немного ужасом, много стыдом, перебираю в голове позорные затравки к оправданиям. Это не то, что вы подумали. Они. Я. Не.

Мужчина подходит к дивану и, подбирая плед, распускает его клетчатой мантией до пола.

– Я не слышал, как вы вернулись…

– Разумеется. – Он набрасывает плед себе на плечи. – Если бы слышал, удрал бы наверх.

Мужчина долго смотрит в окно, затем возвращается к свету. Я чувствую себя жертвой очень экономного хищника. Никаких лишних шагов. Никаких неоправданных жестов. Он обходит стол, встает с другой стороны и берется за письма так, будто отвлекся от них всего на секунду. Извлекает, разглаживает, откладывает. Конверт за конвертом. Лист за листом. Я стою и чувствую себя немного колонной.

– Сядь, – наконец, говорит он и, помедлив, добавляет: – Пожалуйста.

Ух ты, думаю я и рассеянно опускаюсь на стул.

– Читай, – говорит он, и снова пауза. – Если хочешь.

Я смотрю на него. Мужчина едва приподнимает бровь, и я ловлю не само движение даже, а то, как сдвигаются тени на его спокойном, несонном лице.

– Когда вы предлагаете выбор, то очень странно звучите.

– Неестественно?

– Ну… да.

– Мне об этом говорили.

Я придвигаю стул ближе и берусь за книжку. Мужчина пересматривает изнанки отложенных писем.

– Вы уже читали этот дневник? – задаю я вопрос ради вопроса.

Он качает головой:

– Я не читаю.

– Вообще?

– Слишком долго.

Я переворачиваю страницу, потом еще одну, но без уджата текст не текст, а строчки красивых чернильных узоров.

– И даже… чтобы отдохнуть?

– На твой взгляд, я сильно напрягаюсь?

Я пытаюсь вспомнить, сколько он скопировал книг. Сколько сжег страниц. Сколько ходил туда-сюда, в хранилища, и дальше, и обратно, выбирая книжки точечно, по одному ему известному принципу.

– Вы постоянно что-то делаете.

– В моем случае это вид отдыха.

– От чего?

– От ничего.

И хоть очевидно, что это конец разговора, я не улавливаю ни грубости, ни раздражения. Как будто суть ответа – в отрицании, в фактическом отсутствии его. Я листаю дневник, от рисунка к рисунку, а мыслями взвешиваю его «ничего». Тяжелое. Сложное. У некоторых такое все.

– Там что-то интересное? – спрашивает мужчина.

– А?

Он скупо, почти мимо кивает на дневник. У естественности нашего общения не нащупать пульса.

– Ну… – Я рассеянно переворачиваю страницу. – Не знаю. Мне кажется, нам с вами разное интересно. Но тут есть рисунки… А канопус переводит рисунки?

– Чертежи и схемы в основном.

– А портреты? Пейзажи?

– Редко. – Он распускает очередной конверт. – В изобразительном искусстве форма чаще превалирует над содержанием. Она является составной частью носителя, в отдельных случаях даже тождественна ему. Информация о носителе – это мусор. Но во всем, разумеется, есть исключения.

– Например?

Он переворачивает конверт, но вместо письма оттуда выпадают старые черно-белые фотокарточки. У них резные края, как у марок. Я вижу размытые пятна лиц и много зимней одежды.

– Например, – мужчина поднимает одну из них и мельком смотрит на оборот. – Минимум формы. Максимум содержания. Все присутствующие на этом изображении мертвы, но я могу узнать, кто они, где и кем сделан кадр. Конечно, вместе с этим канопус переведет химический состав бумаги, красок, способ проявления, возможно, что-то даже о самом фотоаппарате. – Он возвращает фотографию в конверт, собирает остальные и убирает их тоже. – И для этого надо сжечь оригинал. В визуальных искусствах подлинник определяет ценность всего, даже информации.

Мужчина откладывает конверт и вдруг протягивает мне руку. Редко когда в раскрытой ладони так мало открытого. Он смотрит на дневник, и я выдвигаю его на середину стола. Мужчина разворачивает книжку так, что теперь мы оба смотрим на нее сбоку, и листает, и доходит до разворота, на котором почти нет текста – одни рисунки. Я вижу фигуру в полный рост, и это жуткое существо, чем-то похожее на летучую мышь, укутанную в плащ из собственных крыльев. Почти монстр. Вокруг него много мелких, кропотливо подписанных зарисовок: детали и срезы, чешуйки на крыльях и когтях. Из-за них разворот похож на иллюстрацию учебника.

– Вот здесь, – говорит мужчина, – содержание больше формы. Это канопус перевел бы.

Я удивленно подтягиваю книжку к себе:

– Что это?

– Кто, – поправляет он, возвращаясь к письмам. – Это синтроп. Дивная точность. Должно быть, ему показали гнездо.

Еще пару дней назад в моем расколдованном мире не оставалось места для мистических чудовищ, но вот оно здесь, передо мной, и, подобравшись, я изучаю разворот сквозь уджат.

– Победа. – Фигура так подписана.

– Ника, – поправляет мужчина. – Имя собственное. Не переводи.

– Ника, – рассеянно повторяю я, и так, вне смысла, даже лучше. – Функция, как часть тела. Нелокализованная парасимпатическая нервная система. Маскировка… сенсорный хроматофор… вопросительный знак. Да уж. – Выдыхаю, возвращаясь на страницу назад. – Вопросительный знак. Очень похоже на то, что я думаю.

Мужчина снова издает тот странный звук, к которому у лица не находится выражения.

– Сенсорный хроматофор – интересное предположение. Не совсем корректное, но… А год какой?

– Пятьдесят третий.

– Он имеет в виду, что ее функции отражают информацию окружающей среды и потому ника может долго не восприниматься естественной оптикой.

Я вырубаю уджат. В голове кряхтит мысленный конвейер, подавившийся хроматофором, парасимпатической системой и естественной оптикой, и я беспомощно смотрю на мужчину.

– Функции ники невидимы, – спокойно поясняет он. – Это позволяет следовать как за жертвой, так и за тем, кто их кормит, куда и сколько угодно.

– Жертвой?..

Он кивает.

– Но ведь параграф четыре-точка-восемь запрещает синтропам и энтропам убивать людей…

– Сознательно и по неосторожности. С прямым и косвенным умыслами. Но когда очевидный исход – смерть, природа сильнее закона.

Он откладывает в сторону пустой конверт, и я вижу, что тот был последним. Мужчина тоже видит это, выравнивает стопку отложенных писем, уголок к уголку, и вдруг просит:

– Дай посмотрю.

Он забирает дневник и задумчиво листает записи. Кажется, он понимает все написанное, но, говоря, почти не сверяется с ним:

– Разум ники не пропорционален телу. Это существо… системно расчленено. Только одна ее функция обладает интеллектом, но она не имеет органов передвижения и, что важнее, питания. За это отвечают остальные функции, называемые моторными. Быстрые. Невидимые. Они приспособлены для охоты и потребления, но у них нет органов восприятия: глаз, ушей. Они не видят, на кого охотиться, пока от разума не приходит сигнал, похожий на тот, что наш мозг посылает, чтобы поднять руку. Чтобы не погибнуть с голоду, ника приспособилась одалживать свои руки и ноги людям для дел, находящихся вне их физических возможностей или желаний. Здесь ее положение схоже с положением симбионтов. За это люди обязаны кормить ее, и, как подобает хищнику, ника предпочитает свежее. Конечно, ее используют по-разному, не только для убийств. Хотя в историю входят именно они. Иногда – названные этим самым словом.

Мужчина пролистывает дневник обратно и возвращает раскрытым на уже знакомом развороте. Ника, читаю я. Названные победой, вдруг понимаю.