– Но как с ней договариваться? Если функции, которые передвигаются, не видят и не слышат? А та, что видит и слышит, наверное, где-то прячется?
– У ники много тактик.
– Какие? Например?
Он молча подбирает письма, обходит стол и, уйдя мне за спину, включает копир. Я слышу, как ворочаются тяжелые, остывшие внутренности. Мужчина запускает пачкой все листы, и бумага хрустит, просачиваясь в приемник, и свистит, вылетая с другой стороны. Вжик, вжик, вжик.
– Почитай сам, – наконец роняет он. – Там все написано.
Знать не знаю, что я сделал не так, но между нами снова стена: сплошь из его ничего, из моей близости к Минотавру. Шелестит дождь. Копир высвистывает листы. Я смотрю в книжку и ничегошеньки не понимаю, потому что прямо сейчас хочу понять другое, и дневник тут ни при чем.
– Где мы? – Я разворачиваюсь на стуле.
Вжик, вжик, вжик.
– Вы сказали, это особенное место. Но что в нем особенного? Почему вы тоже здесь?
Он молчит, сосредоточенный на письмах. Я всего лишь голос за его спиной. Мелкий порожек в привычном течении дел, завихряющий воду, и, господи, наверняка думает он (думаю я): какими настырными бывают дети.
Письма закончились. Копир прокручивает пару шестерен, выгружает очередной лист и тоже замолкает. Тишина убийственна. Дождь не в счет. Я исступленно пялюсь в спинку своего стула.
Мужчина возвращается к столу.
– Лабиринт привел тебя сюда, потому что такова твоя воля. Ты сам понимаешь, чего хотел?
– Ну, я… У меня не было какой-то цели. Я просто шел.
Он смотрит на меня, потом на оригиналы, на копии:
– Это не так.
– Я хотел побыть один. Но я всегда хочу быть один.
Мужчина вздыхает и облокачивается на стол. Я вдруг жалею, что начал этот разговор, потому что собеседник склоняется так низко, что наши взгляды встречаются, и я оказываюсь не готов.
– Послушай меня, – просит мужчина. – Есть некая правда. Возможно, ты не осознаешь ее. Возможно, просто не хочешь озвучивать постороннему. Но оба варианта означают, что ты не готов говорить. Если я тебе объясню, что это за место, ты узнаешь правду о себе, минуя годы рефлексии. Ты можешь не согласиться с ней. Это нормально. Однако озвученная правда заживет в твоей голове собственной, отнюдь не гармоничной жизнью. И это опасно. Это может доломать тебя. Ты действительно хочешь, чтобы я ответил?
Я молчу, а он смотрит, долго-долго, и это спокойный, но жесткий, внечеловеческий взгляд. Таким редко останавливаются на порожках и завихрениях.
– Ты не знаешь, чего хочешь. Таков естественный предохранитель. Мозг всегда будет защищать себя от тебя, от разрушения рабочих конструктов. Он – устойчивый продукт миллионов лет эволюции, ты – хрупкая сумма биологических и социальных факторов, потребностями которой, выживая, можно пренебречь. Он уже сбросил часть балласта. Семья, прошлое, будущее – у тебя ничего этого нет. Если ты и дальше будешь неосторожен с правдой, а ход твоих мыслей вновь поставит под угрозу само твое выживание, мозг продолжит уничтожать твою личность, выбрасывая за борт столько ее слоев, сколько необходимо, чтобы тебе стало необратимо все равно. Ты хочешь, чтобы было все равно?
– Нет, – вымучиваю я.
– Прекрасно, – молвит он. – В таком случае я дам тебе пару советов.
Он выпрямляется, позволяя мне судорожно вдохнуть. Я как будто минуту был под водою.
– Оставь его. Минотавр не изменится. Ты никогда не станешь сколь-нибудь ценнее. Может, в начале и был интерес. Но теперь с тобой все понятно. Ты такой же, как все здесь. И совсем не такой, как он.
Я не хочу это слышать. Не хочу понимать. Но слышу и понимаю.
– Однажды он уйдет, – продолжает мужчина. – Он умный, он найдет способ. Если ты не сделаешь этого первым, то можешь снова сюда попасть. И тогда окажется, что ты глуп, а не только юн. Ему никто не нужен, но это следствие. Следствие того, что он целый. Его не нужно ни дополнять, ни заполнять. Все, что его волнует сейчас, – ошибка, из-за которой он здесь оказался. Когда он исправит ее, то не оглянется даже на тех, кто терпел его гораздо дольше. Уйди. Найди себе дело. Укрепи эмоциональные связи с людьми, похожими на тебя. Тогда, чтобы тебя слушали, достаточно будет начать говорить. А еще – ешь. Каждый день. Не будь наивным. И когда, начитавшись, решишь покинуть это место, проверь, чтобы книги, которые ты брал, стояли на месте.
Он кивает на второй этаж, будто там моя комната, в которой нужно прибраться. Будто все это – список повседневных дел. Оставь то, найди это, ешь, не будь наивным. Проще простого. Он уходит жечь письма, а я остаюсь читать.
Не знаю, сколько проходит времени. Здесь оно меряется книгами, прочитанными и сожженными, куда реже – густотой закатов. Но когда я наконец решаюсь уйти, истребив следы своего пребывания, в окнах сияет чистое стеклянное утро. Незнакомый город пуст и безмятежен. Все кажется немного прозрачным, просвечивающим. В высоком небе проступает космос.
Мужчина курит, присев на подоконник. Рядом небрежно сброшен плед. Он смотрит перед собой, но это взгляд в никуда: сквозь шкафы, библиотеку и стены. Можно подумать, он наблюдает за тем, как солнце взбирается на город с другой стороны планеты.
Я подхожу. Не отвлекаясь от мыслей, он спрашивает:
– Уже решил, куда пойдешь?
– К Мару.
Мужчина находит меня взглядом. И хотя между нами не больше пяти шагов, я понимаю: он преодолел огромные мыслительные пространства, чтобы снова оказаться здесь.
– Правда… – Опускаю взгляд. – Он вроде… Сейчас учится.
– Он всю жизнь учится. Тебе тоже будет полезно.
Я молчу. Мужчина тоже. Мы слушаем сигналы рассветного космоса.
– Почему все так? – наконец спрашиваю. – С миром. С людьми. Вы знаете?
Мы смотрим, как тлеет его сигарета, и это время, само время ползет по бумаге к фильтру, опаляя, накаляя и рассеиваясь. Оно невыносимо утомительно, если ждешь ответа. И мгновенно, когда просто живешь.
– Человечность, – говорит мужчина, – опередила себя как идея.
Он сощелкивает пепел в окно и, отвернувшись, внимает прозрачной бездыханности города.
– Однажды ее переназовут. Тогда к людям не будет претензий. Потому что в мире, где все названо правильно, нет повода для разочарований.
Я думаю, что любой на его месте был бы одинок, но кто знает, как на самом деле зовется одиночество. Может, однажды его тоже переназовут, и тогда оно станет поводом для зависти, а не сочувствия.
– Мы еще когда-нибудь встретимся?
– Надеюсь, что нет. – И, поглядев на меня, он напоминает: – Не будь наивным.
Я киваю, смотрю по сторонам:
– И привет… никому не передать?
Секунду он молчит, а после издает уже привычный звук с неуловимым выражением, и мне наконец слышится в нем эхо навсегда отзвучавшего веселья.
– Передай ему, что я был прав.
– Насчет чего?
– Всего. Он поймет.
Конечно, он знает и не скрывает: я в жизнь не повторю за ним. Но это пустяк. Они никогда не нуждались в посредниках. Они общались друг с другом выборами, поступками, последствиями своих же решений, и даже смерть одного из них ничего не изменила. Сейчас я еще этого не знаю, потому что когда узна́ю, подумаю: господи, какой же я идиот, как это очевидно, как логично, а кто же еще, – но сейчас в слепом наивном неведении я говорю:
– До встречи.
А мужчина отвечает:
– Не в этой жизни.
Страшно, когда один человек всегда прав.
Глава 15У Змееносца плохой день
Я открыл глаза и подумал, что еще не проснулся. Все вокруг было ярким, белым и пустым, как в моих снах без снов.
– Наконец-то!
Что-то лязгнуло. Левую руку утянуло в сторону.
– Я без тебя уже все этикетки в шкафу выучил! На казахском звучит как полная лажа!
Вокруг длинного стального поручня была намотана цепь. Так я понял, что лежу на медицинской койке. Я бездумно потянул руку на себя, и цепь прокрутилась, как змея, двумя мелкокалиберными кольцами, и я увидел металлический браслет, защелкнутый на собственном запястье.
Рядом с койкой, в сени пустого штатива для капельниц стоял ребенок. Из-за пересвета белого мне было сложно его разглядеть. Я потянулся к лицу, чтобы прикрыть глаза ладонью, и цепь, прокрутившись, дернула ребенка ко мне.
– Ауч! – возмутился он.
Его браслет стукнулся о поручень, издав чистый, почти застольный «дзынь». Звук срезонировал и вскрыл заболоченные сном картинки. Чайный магазин. Колокольчик над дверью. Дзынь-дзынь-дзынь по ветру.
И остальное тоже.
Пацан пялился на меня, как на сказочный лес в платяном шкафу. Я сел, уверенный, что никогда его раньше не видел – да и где бы? В рекламе медовых звездочек? Но в отдельных чертах таилась смутное, родственное тождество с кем-то уже знакомым. Умильное лицо, зачесанная волной челка, фигурные значки в виде бананов-кексиков-собачек на подтяжках школьных брюк. Зашкаливающе плакатная прелесть. Но антихриста-младшего в нем выдало даже не это, а очки в белой пластиковой оправе. Точнее – повязка под ними, на правом глазу. Теперь она была в виде большого цветного пластыря.
– Влад? – прохрипел я. – Ты… Ты в другом модусе? Что произошло?
– Ох, братюнь… – Энтроп жалобно заломил брови. – Проще сказать, чего не произошло.
Он кивнул мне за спину, и, обернувшись, я узнал пластиковую перегородку – с непривычно изнаночной стороны. Узнал шкафы, и медицинский стол, и выстроенную по периметру аппаратуру. Узнал койку, на которой сидел, и вторую, на которой впервые увидел Ариадну. А еще я узнал пожилого мужчину в летнем льняном костюме, сидевшего на стуле в дальнем углу. Я видел его пару раз. Из сотен других раз, когда видел его же.
– С добрым утром, преемник, – молвил Дедал.
– Сейчас глубокий вечер, – буркнул Влад из-за меня.
– Не везде, – заметил синтроп с ведической безмятежностью.
Окон за перегородкой не было, но в вечер я легко поверил:
– Какой сейчас день?
– Вторник.
– Вечер вторника? Почему? Разве я не должен был проснуться днем?