бовными напитками.
Робин уселась на постамент статуи и принялась за самокрутку. В городах более цивилизованных, чем наш, столь откровенное курение марихуаны было бы занятием рискованным; у нас же – ничего особенного, сладковатый запах косяка смешивался с соленым запахом моря, леса и леденцов. Она сделала ленивую затяжку и протянула сигарету мне.
– Эй, тут у меня… Тут у меня есть кое-что для тебя, – сказала она.
Нехарактерная для нее запинка заставила меня затаить дыхание. Она вроде как выстраивала фразу, подбирала слова. Не дождавшись продолжения, я повернулась к ней, подняла брови и выдохнула дым прямо ей в лицо.
– Да ну тебя, – рассмеялась Робин и ткнула мне локтем под ребро.
– В чем дело-то?
Она пошарила в карманах, сначала в одном, затем в другом, сунула руку глубже.
– Ага, вот оно. – Свободной рукой она вынула самокрутку у меня изо рта, затянулась и, подняв голову, медленно выпустила дым. – Это, конечно, глупость…
– Тоже удивила, – сказала я, толкнув ее локтем.
– Но я подумала, тебе это подойдет.
Робин достала из кармана тонкую серебряную цепочку, сквозь которую была продета еще одна, такая же. На обеих поблескивало по серебряной подвеске.
– Видишь? Браслет дружбы. Ты говорила, что хочешь такой. – Щеки у нее слегка раскраснелись, возможно, на ветру.
– Ну ты и неудачница. – Я обняла ее за плечи.
– Знаю. Протяни руку.
Я закатала рукав, вытянула руку, и она бережно закрепила браслет у меня на запястье.
– Теперь ты. – Я проделала ту же операцию, чувствуя пальцами холод цепочки.
– Ну вот, – удовлетворенно сказала Робин. – Навеки вместе и все такое прочее.
Она взяла меня за руку, крепко стиснула, и мы принялись рассматривать проходящих мимо людей с жалостью. С жалостью ко всем, кто не мы.
Глава 8
Она зажала между большим и указательным пальцем обтрепанный край моего свитера и теребила его, пока мы слушали Аннабел. Я пыталась сосредоточиться, понять, о чем идет речь, но чувствовала, что не получается. Рука Робин, настойчивая, не желавшая отрываться от меня, оттягивала на себя все внимание.
– Естественно, вы, как и все дети, играли в игрушки, – говорила Аннабел, – придумывали волшебные истории, создавали целые миры для себя и своих друзей. Для детей игра и развитие воображение – это способ самовыражения, обретения опыта. Детьми мы учимся заключать договоры и соглашения, разделять веру в вещи, которые для посторонних кажутся фантазиями и выдумками, игрой воображения. Но для ребенка это не преднамеренный процесс – все воображаемое для него подлинно. Вот я, например, верила в фей – я видела их, была убеждена в их существовании, как сама леди Коттингтон[11], которая, рисуя их, уверяла родителей, что захлопывает их между страницами альбома, чтобы остались отпечатки. Детьми мы можем верить во все что угодно, даже когда действительно знаем свою роль в создании этих фантазий.
Робин поерзала и еще больше придвинулась ко мне, ее рука переместилась на мою ладонь. Я постаралась отодвинуться.
– Вы рассказывали истории, полные откровений, потрясающие, головокружительные истории про жизнь и смерть, любовь и измену, про миры, в которых сталкиваются времена. Истории, опирающиеся на мифы, пронизывающие весь опыт человеческого существования. – Аннабел посмотрела на нас. – Но как? Откуда нам, детям, знать, что предательство любимого человека может привести к страданию и смерти? И что спасти нас в последнюю минуту может хороший врач? Что являются существа с крыльями, прекрасные и устрашающие неповторимые, как тень смерти? Что месть порой именно то, что нужно?
Робин закашлялась, перевела взгляд на Алекс и Грейс, упрямо смотревших куда-то вперед, избегая ее взгляда. Ссора, случившаяся до прихода Аннабел, повисла между нами, переполненная невысказанными словами.
– Повторяю, нас оставили наедине с чем-то таким, что мы бессильны объяснить. Это проблеск вечности, то, что дано изначально, действующий архетип. Ведь мы знаем, что эти фантазии лежат в основе всего нашего существования, нашей человеческой формы. Это могут быть просто игры, просто детские забавы, но они составляют основу историй, которые учат нас тому, как надо жить, – или напоминают нам об этом.
При этом, – продолжала она, переворачивая страницу в блокноте, где слова были окружены легкими карандашными набросками, а на полях угадывались эскизы фигур Джакометти, – при этом вы, несомненно, осознаете или начинаете осознавать, что в зрелости личность медленно уменьшается, ослабляется воображение, иссушается вера, действительным становится только то, что можно подержать в руках. Мне лично даже сейчас представляется странным, что переход в зрелость воспринимается как нечто позитивное, как «избавление» от прежних фантазий, стремление к жизни, которая проживается просто и скучно. Брак, офис, отказ от чуда. Движение в сторону смерти, и по дороге к ней происходит утрата внутреннего знания, любви к красоте, радости. Тупая, механическая, бессмысленная работа; жалкие развлечения вперемежку с приобретением значимого опыта. Часы бодрствования, когда мы только и ожидаем момента погружения в безмятежный сон без сновидений; приятные во всех отношениях и совершенно пустые разговоры. Скольжение, метр за метром, к пропасти.
Птицы, рассевшиеся по циферблату башенных часов, перестали махать крыльями и замерли. Ветер утих, вокруг наступила тишина. Я думала обо всех тех, кто не был нами, не был частью нашего тайного общества, кто видел жизнь такой, какой она им казалась, а не такой, какой была в действительности.
– А вот для древних греков реальность была чем-то неотделимым от того, что мы сейчас назвали бы воображением. У Гесиода деймоны сосуществовали рядом с простыми смертными; в «Федоне» Платон повествует о душах разгневанных мертвецов, которые парят над захоронениями и кладбищами. А у Ксенофонта в «Киропедии» те же самые души отыскивают злоумышленников, желая отомстить.
В греческой космологии эти души смертных шагали бок о бок с богами и чудовищами. Божества ходили по земле во плоти, к ним можно было прикоснуться. Они существовали в царстве смертных, они были частью их реальности, находясь в том же физическом пространстве. Греки, как и люди почти всех культур, предшествовавших нашей, были настроены на эту волну: их воображение не было стеснено необходимостью взрослеть, оно расцветало, позволяя видеть мир одновременно во всех его измерениях, мир без стен, которыми мы его обнесли.
И при этом мы еще удивляемся, отчего нас постоянно преследует чувство утраты. Чувство, будто нам чего-то не хватает, но мы не можем найти слов, чтобы описать, что же мы потеряли. Мы спрашиваем себя: чего нам недостает в жизни? Чего мы хотим? В чем нуждаемся?
Я почувствовала, что меня ущипнули за ногу, и отбросила руку Робин. Аннабел, недовольная тем, что ее перебили, замолчала. Дождавшись, пока она снова заговорит, я повернулась к Робин и одними губами прошептала: «Отвали». Робин покачала головой и снова ущипнула меня.
После урока она собиралась к Энди и всячески зазывала меня с собой. Но риск наткнуться на Тома был слишком велик. После нашего «свидания» мы не виделись, он не звонил. Наверное, я должна была чувствовать себя подавленной, но на самом деле испытывала лишь облегчение. Мне почти удалось забыть эту историю, она оживала только во снах (в тех же снах, в которых я молилась о забвении всего, что следовало забыть как можно скорее: крови, костей, разбитого стекла). Вот бы еще забыть не почти, а совсем.
Я пошла домой, посмотрела телевизор, полистала книгу. Покурила у окна и нырнула в постель. Уже засыпая, я вдруг вскочила от удара в окно и отдернула штору: на стекле расходилась трещина в форме молнии.
– Какого черта? – прошипела я.
Внизу, в одной футболке, дрожа от холода, стояла Робин.
– Впусти меня. – Она указала в сторону черного хода.
Я осторожно спустилась по лестнице, миновав спавшую в неудобной позе на диване мать. Медленно прислушиваясь к каждому шороху, я приоткрыла заднюю дверь.
Робин влетела внутрь и порывисто обняла меня. Руки у нее были холодные как лед. От нее пахло корицей и дымом, а когда она прижала ладони к моим щекам, я уловила отчетливый запах марихуаны; глаза были красные, непроницаемо темные зрачки расширены.
– Ты что здесь делаешь? – прошептала я.
Она прижала палец к губам, потом указала наверх.
Поднимаясь на второй этаж, я испытывала тупое щемящее чувство неловкости – заметила, что она искоса посмотрела на одинокую фигуру матери и мерцающий голубой экран телевизора. Что, интересно, она думает о покосившихся перилах, о щелях на потолке и в стенах, через которые задувает ветер? С каждой новой ступенькой я все больше и больше съеживалась. Берясь за ручку двери, ведущей в мою спальню, я даже подумала, что, может быть, еще не поздно попросить ее уйти и забыть все, что она здесь видела.
– Эй, – Робин помахала рукой прямо у меня перед носом, – что это с тобой?
– Ничего, – отмахнулась я и открыла дверь.
Она походила по комнате, осматриваясь, прикасаясь ко всему, до чего могла дотянуться; я села на кровать и не сводила с нее глаз. Она открыла дверь гардероба, ощупала подол старого потрепанного платья; взяла в руки горящую свечу, воск с которой капал на блестящую фанерную поверхность письменного стола. Потрогала края тумбы с ящиками, наклонилась, чтобы рассмотреть поближе бусы, висевшие на пыльном потрескавшемся зеркале.
– Робин, – спросила я наконец, – зачем ты пришла? Поздно ведь.
– Ну, ты же знаешь, я ночная птаха. – Она с ухмылкой повернулась ко мне, оплетая пальцы шнурком, на котором я давным-давно навязала узелков.
– Ты – точно ночная. Но я нет. И я устала.
– У тебя горел свет.
– Я как раз собиралась его погасить. – Тут я соврала. После автокатастрофы я всегда спала при свете: безотказное детское средство против страха. Я стряхнула с себя остатки сна.