Меня передернуло от злости. «Да как ты смеешь, – с отвращением подумала я. – Как ты смеешь так обзывать ее?» Я вспыхнула, подумав о самой себе.
– Ну да, – сказала я наконец, – так оно и есть.
– Уф-ф, – засмеялся он, разминая в пальцах крошки табака. – Ладно, я пошутил. Но ты-то, кажется, всерьез.
– Проехали. – Я закатила глаза.
– Вообще-то она мне про тебя рассказывала, – продолжал он, глядя на меня и медленно облизывая край бумаги. – Так что я знаю все твои тайны.
Было нечто в его манере говорить такое, что вызывало у меня отвращение: эдакая снисходительность парня из частной школы (от которой многие так и не могут избавиться, полагая самодовольство и превосходство над другими своим естественным правом – чисто мужская черта). Сейчас, десятилетия спустя, я могу представить его, бледного, с дредами на голове, управляющим хеджевого фонда с волчьей хваткой, «креативными» наклонностями, ностальгическими воспоминаниями о днях студенческой молодости, которого сильно «изменил» год, проведенный в одной из стран третьего мира, где он «помогал» становлению местного самоуправления. Я видела таких на художественных выставках, где они покупают порнографическую живопись, не понимая ее смысла; слышала, как они обсуждают свои коллекции в галереях с похожими на воробышков дамами в очках, чтобы потом пригласить их в ресторан, заказать ужин и долго, скучно рассказывать о себе.
– Сомневаюсь, – сказала я.
– Неплохо выглядишь, между прочим, – заметил он. С каждым словом воздух все больше пропитывался дымом. – Похудела, что ли?
Я почти сразу уловила в его голосе ехидство, пожалуй даже скрытую угрозу, и равнодушно посмотрела на него.
– Что, комплимент не нравится?
– Курнуть дай, – попросила я, стараясь отвлечь его.
– Думаю, ты не понимаешь, как она умеет манипулировать людьми, – сказал он, словно прочитав мои мысли. – Она просто использует их. Она использовала Эмили. Она использовала меня. И, судя по тому, как ты смотришь на меня, тебя она тоже готова использовать.
– Что?
– «О-о-о, Вайолет, – откровенно подражая Робин, протянул Энди, – она без ума от меня». Так трогательно.
– Она не могла так сказать.
– Могла, могла, уж ты мне поверь. Как там говорится? «С такими друзьями…»
Он сделал еще одну самокрутку, я едва затянулась, можно сказать, просто в руках подержала, но все равно поперхнулась дымом. «Нет, не может быть», – подумала я, понимая в то же время, что и правда может, еще как может. Именно так она говорила обо всех – со мной. И я слышала в ее голосе презрительную усмешку, а еще больше – отчужденность.
«На меня ей наплевать, – думала я. – Она заставила меня думать, что это не так, а теперь бросила. Все они меня бросили. Они бросили меня, чтобы я оказалась виновной в том, что они сделали».
Я села на дальний конец кровати и подобрала под себя ноги; Энди откинулся на стену, чиркнул спичкой. Какое-то время мы молча смотрели друг на друга, оба брошенные.
– Я ненавижу тебя, – сказала я, не спуская с него глаз.
Он глубоко затянулся, почесал бороду, поморщился, задев расплывающийся синяк.
– Но правда от этого не перестает быть правдой, так? – Он подмигнул мне. – Теперь, малыш, настолько двое, ты да я.
Я посмотрела на закрытую дверь, вспомнила Тома, его грубые ладони. От этого воспоминания у меня волосы на руках зашевелились, горячий пот потек по шее. И тут я подумала о Робин: как она могла влюбиться в такого типа? Я думала о ней, о том, как больно ей было от этого небрежного бессердечного тона, как больно было мне от того, что она со мной сделала.
Секс, любовь, месть и смерть – вот слова, которые она сказала, когда мы поднимались в лифте на верхний этаж башни после той первой ночи, проведенной на кладбище. Именно об этом все наши лекции. Они все об одном.
– Энди, – позвала я его.
Он не открыл глаз, голова откинута, волосы растрепаны.
– М-м?
Я наклонилась, встала на колени. Он приоткрыл один глаз (мог бы открыть и оба, хотя не факт: второй заплыл слишком сильно) и улыбнулся; я ненавидела его до зубовного скрежета. Но Робин в этот момент я ненавидела еще больше.
Почти не дыша, я смотрела на его жирную кожу, окровавленный нос, треснувшую губу, ощущала запах его сальных волос. На виске трепетала жилка, отзываясь подрагиванием всего черепа. Я наклонилась и поцеловала его: в ноздри ударил кислый запах дрожжей и дыма. Короткими решительными толчками он просунул мне язык между зубов, и я застонала, опускаясь к нему на колени. «Ненавижу тебя», – повторяла я про себя, а он сильнее и сильнее стискивал меня пальцами с грязными ногтями, оставляя пятна на коже; прогоняя тошноту, я глубоко вдохнула и впилась ему в спину, почувствовав, как под ногтями лопались прыщи. Он вскрикнул от боли, я притворно застонала в ответ: большое, отвратительное, мерзкое представление.
Когда все закончилось – когда он кончил, – я обтерлась валявшейся на кровати жесткой заношенной футболкой и с трудом натянула джинсы. Чувствовала я себя ужасно, внутри все болело; главное – отсутствие какого-либо удовлетворения от этой глупой победы, и вдобавок к тому – ощущение предательства, от которого, может, никогда не удастся избавиться.
– Мне надо идти, – сказала я. Он перевернулся на спину, демонстрируя свою бесстыдную и тошнотворную наготу, выпирающие кости и покрытую крапинками кожу – кожу трупа. «Пока», – пробормотал он и закрыл глаза; подушка была испачкана кровью.
Выйдя в коридор, я поймала взгляд Ники из-за спины какого-то широкоплечего здоровенного парня, явно спортсмена. Глаза ее расширились: проходя мимо нее, я завихляла бедрами, ясно давая понять, чем только что занималась.
Я шла безлюдными улицами; на кроны деревьев падали лучи заходящего солнца, тени удлинялись в приближающихся сумерках; кожа на руках горела, юбка липла к ногам – в городе стояла удушающая жара. Воздух был неподвижен, словно муха в янтаре. Мужчины лежали, подставив свои рыхлые краснеющие тела солнцу и пошевеливаясь лишь для того, чтобы поднести банки с пивом к провалам беззубых ртов; воняло плавящимся асфальтом и гниющим мясом. Солнечные очки у меня были в форме сердечек, растрескавшиеся от жары губы блестели. После вечеринки прошло три дня, а от девушек все ни слуху ни духу.
Что это она, я поняла, не дойдя до нее всего двух футов: тощее как жердь существо с вытравленными перекисью водорода волосами и обгоревшей кожей в красных пятнах.
– Идем, – сказала Робин, хватая меня за руку и разворачивая на ходу.
– Какого хрена…
– Идем, что тут не ясно?
Я побежала следом за ней, перепрыгивая через щели в асфальте; бросилась в глаза и, как ни странно, несколько успокоила надпись мелом на железнодорожном мосту: «Все будет хорошо». В тени она остановилась, прислонилась к стене и пригладила растрепавшиеся волосы; на шее у нее вздулись жилы.
– Что происходит? – спросила я, с трудом отдышавшись.
Она обхватила себя руками, словно стараясь согреться. На мосту что-то грохотало, и грохот этот, отзываясь эхом внизу, казалось, будет продолжаться вечно, но на самом деле стих он уже через мгновение. Мы молча смотрели друг на друга.
– Что ты сделала с волосами?
Она удивленно подняла брови.
– Серьезно? Это все, что тебя интересует?
– Ну, тебе идет. – Я пожала плечами.
– Спасибо. – Она пошарила в карманах, извлекла пластинку жвачки, разделила ее надвое и половину протянула мне.
– Где… Где ты пропадала все это время? – спросила я наконец.
Она закатила глаза.
– Окопалась как можно глубже, чтобы никто не нашел. Спасибо тебе большое, идиотка.
– Да что я такого сделала?
Она протянула мне белый, как пудра, смятый пакетик. Я сразу узнала его: тот самый, что я обронила на ярмарке.
– Узнаешь?
– Где ты его нашла? – Я тупо уставилась на нее.
– Не я – мамаша. В своей шкатулке. – Робин фыркнула. – Знаешь, когда я роюсь в чем-нибудь у тебя дома, то следов не оставляю.
– О господи, – вздохнула я. – Ну, и что дальше?
– Не беспокойся. Я не сказала ей, что это твое. Вряд ли она мне поверила, но… Ладно, как бы там ни было, я в глубокой и безнадежной заднице. Так что спасибо тебе, Виви.
– Черт. – Я вспыхнула. – Извини.
Я вспомнила про Энди и инстинктивно вздрогнула при этой мысли. А потом про Ники. Про то, что я наделала и знает ли она про это.
– Да ладно, – Робин пожала плечами. – Вообще-то я тебе весь день названивала. С Алекс разговаривала?
– Нет.
– Тогда где ты, черт возьми, пропадала?
– Неважно себя чувствовала, – слабым голосом ответила я. – Грипп или что-то вроде того.
– Ой-ой-ой. – Она отступила на шаг и двумя пальцами нарисовала крест в воздухе. – Смотри меня не зарази.
– Да все уже прошло. Так что там с Алекс?
– Ничего, с ней все в порядке. А вот у папаши Грейс что-то с мозгами. Вернее, больше, чем обычно. Она только что из больницы.
– О господи.
– Да уж. Сейчас она живет у Алекс. Ну вот, меня только для того и отпустили из дома, чтобы навестить ее. – Робин огляделась, словно опасаясь, что за ней наблюдают. – Ты-то как? Выглядишь так себе.
– Я… да так, все нормально. – Я сделала несколько глубоких вдохов. – Мне с тобой можно?
– Конечно. Для того я тебя повсюду и разыскивала. Пошли.
Робин схватила меня за руку, и мы вышли на солнце. Она осторожно погладила меня по руке – я почувствовала, как кровь стынет в жилах.
В доме стояла мертвая тишина, воздух затхлый, спертый, пахло прокисшей едой и немного никотином.
– Давно матери нет? – спросила я Алекс, проходя на кухню.
– Несколько недель. – Она складывала пустые коробки из-под продуктов и бутылки в черный пластиковый мешок, меж тем как Робин возилась со старым проигрывателем; он вдруг ожил, зазвучала какая-то старая песня, и мы так и подпрыгнули. Я узнала и голос, и песню: Нина Симоне. Мамина любимица, той поры, когда она, бывало, подпевала ее радиоконцертам, танцуя с Анной на руках. Я включила воду, якобы собираясь вымыть скопившуюся повсюду грязную посуду, хотя на самом деле просто искала, чем бы себя занять, чтобы избежать разговоров. Что я могла сказать? Да и любая из нас – что могла сказать?