Жаль, размышляла она, стуча каблучками по ступенькам широкой лестницы, теперь на лекции этого профессора уже не попасть… Ну отчего мужчины такие однообразные монструозные идиоты?! Отчего не способны допустить, что женщина желает послужить Отечеству и народу? Отчего, завидев хорошенькую мордашку, немедленно начинают – все как один! – говорить пошлости? И отчего убеждены, что ежели оную мордашку обрамляют не туго заплетенные косы, а облачко стриженых кудрей, то обладательница их – доступная женщина?
Хорошо сестре Надежде: она тоже стриженая, однако мужчины глядят на нее с уважением и даже не слишком-то косоротятся, узнав, что мамзель Суслова-младшая намерена сделаться врачом. Белый халат ее напоминает непробиваемые латы, правда, несколько выпирающие на груди, но никто даже не думает протянуть руки, чтобы испытать эту грудь на упругость. А все дело в том, что Наденька, между нами говоря, страшна, как смертный грех. Поэтому ее отчаянное нежелание беречь какой-то там домашний очаг не слишком-то эпатирует общество. Ну разве что какой-нибудь злословец назовет ее «синим чулком»… Да что ж в том дурного? Это ведь скорее комплимент!
Хорошо Надежде. А вот мамзель Сусловой-старшей приходится отдуваться за двоих. Отчего-то все так и норовят если и не щипнуть ее за вызывающе выпяченный бюст, то хоть пошлым комплиментом одарить. Думают, ежели барышня остриглась, начала курить и записалась в университет вольнослушательницей, то она желает не образовываться в одной аудитории с мужчинами, а просто жаждет расстаться с девичьей честью так же легко, как рассталась с косой – девичьей красой.
Неужели это желание у нее на лице написано?
Аполлинария воровато оглянулась, словно боясь, что ее мысли кто-то подслушает, и покрепче прижала к боку свой простенький портфельчик. Бог с ними, с лекциями по новейшей истории. Надо надеяться, в редакции журнала «Время» она встретит по-настоящему передовых личностей мужского пола. Уж наверняка редактор этого журнала, господин Достоевский, далек от амурных шалостей, как небо от земли.
Известный писатель, окруженный ореолом мученичества, всего год назад вернувшийся из ссылки, был в Санкт-Петербурге невероятно популярен, а среди студенческой молодежи пользовался огромным авторитетом. Он непременно должен одобрить повесть Аполлинарии «Покуда». Да-да, она сразу начала с довольно объемного произведения. Привыкнув лукавить даже с собой, Аполлинария не желала признаться: она «обратилась к литературе» лишь потому, что сестрица Надежда уже напечатала в «Современнике» какой-то жалкий рассказишко, почему-то одобренный Некрасовым и Чернышевским.
Да ладно, что эти двое понимают в литературе! Вот Достоевский…
У Надежды рассказ, а у Аполлинарии – повесть. И повесть Сусловой-старшей должна быть опубликована у Достоевского. Должна!
Впрочем, нет. Она не подпишется настоящим именем. Надо выдумать какой-нибудь эффектный псевдоним… Жорж Занд, быть может? Аполлинария хихикнула. Это очень претенциозно. Лучше подписаться просто: «А. С-ва». Звучит интересно, даже загадочно…
У нее даже и мысли не было, что ее может ждать неудача. Аполлинария Суслова была довольно самоуверенной особой.
Ну что ж, не зря говорят: нахальство – половина успеха…
И вот в ноябре 1861 года вышел в свет 5-й номер семейного журнала братьев Достоевских «Время». Читатели с изумлением обнаружили между 8-й главой «Записок из мертвого дома» и романом в стихах Якова Полонского «Свежее предание» довольно беспомощную повесть «Покуда», подписанную «А. С-ва». Кто такая? – удивился читающий Петербург. Откуда взялась? Почему Достоевский, который известен своей суровостью к авторам, напечатал эти бредни?
…Ему было сорок. Позади первая литературная слава, а также – восемь месяцев заточения в Петропавловской крепости, ссылка в Тобольск, которой лишь в последнюю минуту была заменена «смертная казнь через расстреляние», затем «мертвый дом» в Омске… Позади надрыв души, дошедший до предела, усугубленный женитьбой на Марье Дмитриевне Исаевой, «вдове надзирателя по корчемной части», полубезумной, больной… смертная скука поселения в Твери… Он спасался только работой, своим писательским трудом, а также острым, патологически острым увлечением – карточной игрой. Не раз она будет потом воспета в его романах с тем же пылом, с каким поэт воспевает любимую женщину.
Впрочем, и любимой женщине в его романах тоже сыщется место.
Как влекло его женское тело! Как влекла плотская любовь! Нет, Достоевский не мучился от вынужденного воздержания, жена всегда была к услугам (зачем бы еще он женился-то, а?), да вот беда: жизнь с ней, больной физически и душевно, лишь разъедала и без того уязвленный разум и душу самого Федора Достоевского. Обладая женой, которая по долгу супружескому обязана была ему отдаваться, он чувствовал себя преступником, насильником. А хотел иного, а мечтал о другом – об ответном пожаре чувств, о взаимной страсти.
Боже ты мой, да какой же мужчина об этом не мечтает?! Но неужто одни только проститутки способны изображать огонь в постели? Неужели все женщины смотрят на мужей своих, как на мучителей и палачей? Неужели каждая из них убеждена, что удовольствие в постели получает только мужчина, а женщина должна терпеть его натиск, стиснув зубы и сжав колени?
Достоевский был измучен этими вопросами, измучен своими темными желаниями, и ему показалось, что он второй раз в жизни пережил минуту опустошительного счастья – состояние помилованного в последнюю минуту, – когда заглянул в серые глаза той стриженой особы с независимым носиком и надменно вздернутыми бровями, которая притащила ему в редакцию свое беспомощное рукомесло. Он и не вчитывался в строчки, написанные корявеньким почерком, который выдавал отнюдь не любительницу чистописания. Гораздо больше он смотрел на высокую грудь, обтянутую темным сукном… Вдох-выдох, вверх-вниз… Пушистые ресницы, серые глаза…
О господи, какая мука!..
Забегая вперед, можно сказать, что долго мучиться ему не пришлось. Начинающая писательница относилась к автору «Униженных и оскорбленных» и «Белых ночей» с экстатическим восхищением. Что могло быть лучше, чем отдаться (ну наконец-то, ах, наконец-то она познает безумие страсти!) этому великому человеку и изведать наслаждение в его объятиях!
Однако Аполлинария была не только хороша собой и чувственна, словно растение росянка, а еще и бесовски умна. Она мигом поняла суть натуры своего измученного жизнью, неурядицами, невзгодами и желаниями любовника: он не способен быть абсолютно счастливым, он мучительно желает счастья горького, ядовитого, разъеденного ссорами, и сама страсть должна быть вечно на изломе раскаяния, мучения, разлуки… Ну что ж, это вполне отвечало тайным желаниям Аполлинарии, которая и сама-то была изрядная мазохистка, хоть слова такого в обиходе еще не было и Леопольд-Захер Мазох еще не написал свою знаменитую «Венеру в мехах», а лишь набирался по мере сил жизненного опыта, который и ляжет в основу прославившего его произведения.
А видимо, носилось, носилось-таки что-то этакое в воздухе золотого девятнадцатого столетия…
Впрочем, бог с ними, с воздухом, столетием, Леопольдом и Венерой. Великий русский писатель и его юная возлюбленная (Аполлинария была на двадцать лет моложе Федора Михайловича) и впрямь были чрезвычайно хороши! Они обожали осыпать друг друга упреками, клясть связывающие их отношения и, буквально лишь поднявшись с постели, бежали (ну ладно, шли!) каждый к своему письменному столу и строчили эпистолы соответствующего содержания: Аполлинария – о том, что Достоевский обманул ее девичье доверие, раскрыл ей грязную тайну, разбудил в ее юной душе темную силу мстительности, разбил в ее душе образ «Сияющего», каким она хотела его видеть… Достоевский – о том, что да, он совсем-совсем плохой и еще гораздо хуже, что она его еще не знает, что… что… что…
Взаимное отвращение любовников дошло наконец до того, что они решили соединить свои судьбы. И тут вдруг Федор Михайлович вспомнил то, о чем успел подзабыть в угаре страсти. Он-то ведь, оказывается, женат, вот какая история! Жена Марья Дмитриевна с пасынкой Пашей жила в это время во Владимире. Больная женщина…
Развод невозможен, как бы ни хотела его Аполлинария. Невозможен!
Ох, как она была оскорблена… Ссоры и сцены ревности Достоевского (в отместку Аполлинария кокетничала со всеми подряд) становились все более пылкими и пробуждали все более темные стороны мужской натуры. Слово «сладострастник» было уже слишком мягким для описания пожиравших его демонов и потребностей.
К тому же он ведь был картежник, заядлый игрок, больной этой страстью так же, как он был болен страстью к женскому телу. Иногда именно за карточным столом он находил отдохновение от телесных мучений, иногда, наоборот, бело-розовое тело Аполлинарии казалось приманчивее зеленого сукна.
Интересно, что произошло бы, если бы он вздумал обладать Аполлинарией на зеленом сукне карточного стола, под крики крупье: «Делайте ваши ставки, господа! Карта бита!»
Видимо, вот тут-то им и было бы суждено испытать то самое несказанное удовольствие, к которому оба стремились, душевно и физически истязая друг друга.
Однако Аполлинария вдруг ощутила, что любовная история, которая длится уже два года, начинает ее слегка утомлять. К тому же ревность – необоснованная в то время – Достоевского возымела противоположный результат и разбудила новые фантазии Аполлинарии, наведя ее на мысль, что с другим мужчиной она испытала бы куда более сильный чувственный угар. И вообще – почему бы не подогреть остывающий костер новой растопкой?
Она вообразила себя в объятиях нового любовника… может быть, даже не одного… Где ж найти столько раскованных мужчин?
Где-где… В Париже, разумеется!
Аполлинария объявила о своем намерении ехать в Париж и изучать иностранные языки. Желание это встретило горячее одобрение в семье, и вот почему.
Правительство вдруг запретило женщинам посещать университетские лекции, и мечта Надежды стать доктором, казалось, рухнула. Однако отец ее, раньше очень не одобрявший эмансипированности дочерей, внезапно одумался. После долгих советов и споров батюшка выделил своей умной дочке деньги, вполне достаточные для изучения медицины в Швейцарии. Правда, швейцарцы оказались весьма консервативны: в тот день, когда Надежду зачислили в университет, толпа студентов, отнюдь не признающих женского равноправия, а может быть, просто женоненавистников, устроила жуткую демонстрацию под окнами квартиры, которую сняла для себя Надежда. Свист, улюлюканье, выбитые стекла… Однако Надежду этим было не пронять. Она училась, училась, училась… а между лекциями писала старшей сестре нравоучительные дидактические письма. Как правило, все они служили растопкой для камина, однако отец, который на старости лет словно с печки упал – сделался горячим поборником женского образования, хоть тресни! – все уши старшей дочери прожужжал: он готов дать деньги на пансион и лекции, только учись!