Фурманов настойчиво разбивает все мнимо-романтические штампы героизма и подвига. «Наш брат, пережив подобный ужас, носился бы целую жизнь со своим мученическим ореолом, разукрашивая его во все цвета, набиваясь ко всякому с рассказами и дополнениями, публикуя во всех газетах свое великое прошлое, словом, смаковал бы самоуслаждение всевозможными способами, извлек бы возможную и невозможную выгоду из этого прошлого и считал бы себя венценосным героем… А он, Зуев, посмотрите: об этом прошлом он рассказывает тем же языком, что и про деревню, про жену и ребятишек. У него нет ни восклицаний, ни знаков изумления или восторга, ни страшного выражения лица, ни трепета в голосе».
Таков и очерк «Смерть летчика», в котором дана одна из первых картин воздушного боя и один из первых портретов аса молодой русской авиации. (Впоследствии этот очерк был положен в основу рассказа «Летчик Тихон Жаров» (1923).)
Мы видим солдат в бою, и в госпитале, и на отдыхе. Мы слышим бесхитростные их рассказы, в которых много наблюдательности, мудрой народной философии, рассказы, окрашенные и глубоким трагизмом и тонким юмором. А главное — все время мы ощущаем (ненавязчиво, неподчеркнуто) отношение самого автора к своим героям. И сам автор — молодой студент, брат милосердия Дмитрий Фурманов, патриот и гуманист — вырастает перед нами от очерка к очерку и становится одним из главных персонажей своей ненаписанной эпопеи.
Прочитав все эти разрозненные зарисовки, как бы фрагменты будущей книги, можно сказать о характере творческой направленности их автора, который близок реалистическим традициям русской классики, который, несомненно, не раз перечитал «Севастопольские рассказы» Льва Николаевича Толстого.
По дневникам Дмитрия Фурманова, по стихам его, очеркам и зарисовкам можно проследить, как окончательно развеивается шовинистический угар четырнадцатого года, как все глубже начинает постигать он истинный характер войны, все решительнее негодовать против «несуразности и дикости этой ненужной, свирепой резни».
Но только негодовать, только по-пацифистски отрицать войну было не в характере Дмитрия Фурманова.
Надо было поставить перед собой новую цель, найти новые идеалы, новое кредо.
«Руль повернут. Наметились иные желания, родились иные цели, пришла большая охота сбросить тяжелую и фальшивую хламиду прошлого — от выспренней мечты, от паренья проникнуться тягостью настоящего».
По привычке к литературным ассоциациям и аналогиям он и здесь отталкивается от литературного образа.
«Непротивление мне как-то не к лицу. Когда я долго держал перед собой образ Алеши Карамазова и пытался в каждый свой поступок призвать его, выходило какое-то юродство во имя смирения и прощения. Есть много положений, где смирение преступно, где оно граничит с безразличием или — больше того — согласием. На каждый вопрос должен быть свой ответ, как на каждый удар струны родится свой, и особенный, звук. Смиренность была во мне всегда неестественна, потому она и казалась смешной, потому долго не жила… В минуты горя или злобы, наоборот, приходило желание бороться, отстоять себя, объявить себя, испробовать скрытую силу. Была жажда борьбы — самая ценная струя жизни.» (разрядка моя. — А. И.).
Пребывание в армии, в гнетущей обстановке санитарного транспорта со всеми его интригами и закулисными сплетнями становится невыносимым для Фурманова.
Он чувствует, что настоящая жизнь не здесь. Часто вспоминает он об Иваново-Вознесенске, о родном городе ткачей. Встретиться бы опять с ними, поговорить по душам, помочь в их справедливой борьбе.
Он получает письма с родины. Из Иваново-Вознесенска, из Кинешмы, где живет старшая сестра Соня. Там создаются новые рабочие организации. Он может помочь там своими знаниями. Может и должен. Там его ждут. Там назревают настоящие, большие события. Но он поедет туда не один С ним будет его друг, его невеста, его будущая жена Ная.
Свою совместную жизнь Дмитрий Андреевич и Анна Никитична не скрепляли официальным венчанием. Но в архиве Фурманова сохранился любопытный, наивный, несколько сентиментальный и трогательный документ — конституция их супружеского союза:
«Мы сходимся свободно, полные взаимной любви и уважения. Сходимся потому, что в жизни порознь не нашли полного счастья. Сходимся для того, чтобы это счастье найти в совместной жизни — на общих принципах во имя общих идеалов. Мы сходимся для того, чтобы полнее осуществить свою любовь при наличии полной свободы, сходимся для упорной активной работы на общественном поприще во имя блага трудового люда… Мы не обременяем себя условностями мещанских правил и приличия бракосочетания. У нас нет сговора, нет венчаний, кроме этой добровольно устанавливаемой для себя конституции… Ная, Митяй… 1915 год…»
И в эти же дни Фурманов записывает в дневник:
«…Я горжусь твоей душой — отзывчивой и доброй. Она богата возможностями, и я постараюсь заполнить ее самым драгоценным материалом… Если будем трудиться — мы… многого добьемся вместе… Не уставай и не падай духом…»
…Наконец приказ о демобилизации добровольца брата милосердия Фурманова подписан.
26 октября Дмитрий делает последнюю «фронтовую» запись в дневнике:
«Я накануне отъезда. Завтра ночью… еду на родину заниматься с рабочими… В душе и гордость и восторг… Там с рабочими — я у литературы. Не пошел бы я к ней от горячки, но от такого застоя бегу с радостью…
Может быть, одну бурю сменит другая, и я сам умчусь в этом новом вихре, в водовороте, еще более неудержимом и страстном…»
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Иваново-Вознесенск, казалось, совсем почернел от фабричной копоти и гари. Всюду встречались суровые, измученные лица рабочих, особенно женщин, у которых мужья и сыновья находились на войне. В рабочих поселках: Рылихе, Голоданхе, на Ямах, нищета выпирала изо всех щелей. У мусорных ям в поисках пищи копошились дети. Однако не только эту беспросветную нищету разглядел Фурманов в родном городе. Всюду слышался глухой ропот, всюду совсем уже открыто проклинали войну, осуждали царя-батюшку и его министров. Казалось, достаточно одной спички, чтобы вспыхнул очистительный пожар.
Конечно, в этих условиях нечего было и думать о продолжении учебы в Московском университете. Он нужен был здесь, в родном городе ткачей. Он чувствовал, что скоро, очень скоро произойдет взрыв, наступит какая-то решительная перемена, способная обновить все на свете. Хотя в те дни он еще совсем смутно представлял себе, какой характер будет носить это обновление.
Он записал в дневник 8 ноября:
«Я окреп, я воскрес духом… Вера в себя не должна умирать ни на единый миг… Громко, смело зову молодую свою жизнь на яркий солнечный путь. Там радость, там праздник, там гордость от осознанной и объявленной силы. Слава тебе, живая вера в живой источник живой души…»
Ненависть к прогнившему царскому режиму повсюду растет с каждым днем. Сотни тысяч «кормильцев» гибнут на фронтах кровопролитной бойни.
Села без мужчин. В городах — ни топлива, ни хлеба. Огромные очереди. Полный развал транспорта, чудовищное взяточничество, полицейские бесчинства. Самые неприкрытые измены и предательства в высших сферах. Растет народное возмущение.
Правящие круги мечутся в предчувствии назревающего взрыва. Гроза приближается.
11 ноября 1916 года председателем совета министров назначается реакционер и вешатель А. Ф. Трепов. Это вызывает всеобщее недовольство. Валы возмущения докатываются от Петрограда до Иваново-Вознесенска. Живо реагирующий на все события Фурманов пишет:
«Предсмертная агония. Это агония, разве вы не видите, это отчаянная и последняя попытка — назначение Трепова. Разве не знаменательно, что Милюков с думской трибуны так открыто говорил о государыне? Глупость или измена — этот роковой вопрос давно взбурлил непокорные массы…»
Бесконечные аресты в Петрограде и Москве. Тюрьмы полны политическими заключенными… Но истинные революционеры — большевики не падают духом. Вера в грядущую, уже близкую, совсем близкую революцию воодушевляет их.
Сотни весточек перелетают через линию фронтов, доходят до швейцарского города Цюриха, до маленькой, скромной квартиры, где живет вождь революции Владимир Ильич Ленин.
С каким волнением читает он каждое письмо с родины!
«Дорогой друг! — пишет он Инессе Арманд. — Получили мы на днях отрадное письмо из Москвы… Пишут, что настроение масс хорошее, что шовинизм явно идет на убыль и что наверное будет на нашей улице праздник…»[3]
Фурманову еще незнакомы ленинские труды. Он еще очень одинок перед лицом надвигающейся бури. И все же всем горячим сердцем своим, всем разумом он принимает революцию, он верит в свой народ, в солдат, которые повернут оружие против самодержавия, в своих земляков-ткачей Иваново-Вознесенска, которые достойно сумеют взять власть в свои руки.
С трепетом душевным пишет он в дневнике своем:
«Слышите, как сильно бьется пульс русской жизни? Взгляните широко открытыми алчущими глазами, напрягитесь взволнованным сердцем — и вы почувствуете живо это могучее дыхание приближающейся грозы.
Новыми наборами хотят ослабить Русь, чтобы некому было поднять революцию, чтобы было кем ее придушить. Но велика наша матушка Русь и много осталось в ней честного люда!
…Молодая сила уже заявила свое могучее: пора!..»
«…Время подымать революцию… надо готовиться, быть настороже каждую минуту…»
В такие грозовые дни тяжело чувствовать свое одиночество! Ная уехала к родным, на Кубань. Связи с революционным подпольем не налажены. Давно созрело огромное чувство протеста против войны, против реакции, против ивановских купцов, против продажных чиновников. А положительной программы нет. Все бесформенно, смутно.
«Что-то будем делать мы — беспрограммные, беспартийные, но всей душой преданные свободе и братству? Зажигать не диво, а что мы будем строить на пепелище…»