Фурманов — страница 27 из 71

Подъехал кто-то с левого фланга, сообщил, что показалось несколько сотен казаков, надо их достойно встретить, а па фланге не хватает пулеметов.

Вдали действительно показалась казацкая лавина.

Фурманов вскочил на коня и поехал «доставать пулеметы», попал в обоз, провозился там больше часу. А когда вернулся на прежнее место, никого не застал.

Огорченный, раздосадованный, негодующий на самого себя, он направился к станице Сломихинской, не зная результатов боя. Подъехал к нему еще один отставший товарищ.

На окраине села мальчуган гнал корову.

— Малец, эй, малец, тут что — вошла Красная Армия?

— Вошла, вошла, она у нас.

Фурманов помчался в станицу. Красноармейцы, оказалось, давно уже вступили в нее. Чапаев встретил его, усмехаясь. Но ни о чем не расспрашивал.

«Мне было стыдно, — с горечью записывал в тот вечер Фурманов, — что приехал так поздно, и тем более обидно, что самый разгар боя пережил я в передовой цепи, а как только отъехал — пальба прекратилась… Тут были уже все в сборе — все, только я опоздал. Но и то, что пережил я в этом первом боевом крещении, видимо, останется надолго и глубоко в душе…»

А через несколько лет, уже сидя над рукописью «Чапаева» и опять переживая этот провал свой в первом бою, но ничего не прикрашивая и ничего не прощая себе, Фурманов писал о комиссаре Клычкове:

«Он все успокаивал себя мыслью, что со всеми новичками, верно, то же бывает в первом бою, что он себя оправдает потом, что во втором, в третьем бою он будет уже не тот…

И не ошибся Федор: через год за одну из славнейших операций он награжден был орденом Красного Знамени. Первый бой для него был суровым, значительным уроком. Того, что случилось под Сломихинской, никогда больше не случалось с ним за годы гражданской войны. А бывали ведь положенья во много раз посложнее и потруднее сломихинского боя… Он выработал в себе то, что хотел: смелость, внешнее спокойствие, самообладание, способность схватывать обстановку и быстро разбираться в ней… Но это пришло не сразу — надо было сначала пройти, видимо, для всех неизбежный путь: от очевидной растерянности и трусости до того состояния, которое отмечают как достойное…»

И нужно было иметь большую внутреннюю смелость, чтобы, ничего не скрывая, беспощадно относясь к себе, рассказать и об этой робости в первом бою и о том, как происходило преодоление ее. Без рисовки. Без позы. Без лицемерия. Правдиво и искренне рассказать в дневнике, а потом в романе, в каких сложных условиях закалялась сталь.


Так же беспощадно, правдиво относился Фурманов и ко всему, что его окружало.

Взятие станицы Сломихинской, естественно, было праздником для красноармейцев.

И Чапаев и Фурманов сами принимали участие в общем веселье, в хоровых песнях, в плясках народных.

Проявилось и анархистское, стихийное начало. Не обошлось без грабежей и мародерства.

С первого же дня Фурманов начал решительную борьбу с грабителями.

В этой борьбе поддержал его и Чапаев.

Были проведены митинги по всем полкам, и красноармейцы поклялись прекратить самоуправство, вернуть все награбленное.

Фурманов уже видел Чапаева в бою. Теперь он впервые наблюдал его на трибуне. Наблюдал и восхищался.

Конечно, Чапаев не был «оратором». Речь его была отрывистой, резкой, иногда напоминала команду. Но слушали его прекрасно. В нем красноармейцы-крестьяне видели своего же товарища, вышедшего из их же среды. Видели, что слово у него не расходится с делом. Любили его и слушались беспрекословно.

— Товарищи, я не потерплю того, что происходит, я буду расстреливать каждого, кто наперед будет замечен в грабеже. Сам же первый и застрелю. А попадусь я — стреляй меня, не жалей Чапаева. Я ваш командир, но командир только в строю; на воле я ваш товарищ. Приходи ко мне в полночь и за полночь, надо — так разбуди, я завсегда с тобой поговорю, скажу, что надо. Обедаю — садись со мной обедать, чай пью — и чай садись пить. Я к етой жизни привык. Я академиев не проходил и их не закончил, а вот все-таки сформировал четырнадцать полков и во всех в них был командиром…

На митингах он был резок и прям. Находил нужные слова. Но не плыл по течению. Не потакал всяким своевольным настроениям. А если некоторые вопросы и решал наивно и примитивно, то внимательно (при всей его властности, нелюбви к возражениям) выслушивал советы комиссара и (хотя не сразу) вносил поправки в свои решения.

Фурманов на митингах, выступая вслед за Чапаевым, говорил по-иному. Опытный оратор, он пытался широко разъяснить политику партии, Советской власти, рассказывал о Ленине, о Фрунзе, о положении на других фронтах. Конечно, здесь выступать перед этой стихийной массой было потруднее, чем на ивановских рабочих собраниях. Но он хорошо понимал эту разницу, в речах своих стремился быть находчивым и гибким. Они были очень непохожи, Чапаев и Фурманов. Но каждый по-своему находил доступ к душам солдатским. Комиссар полюбился Чапаеву. Да разве Фрунзе мог бы ему. Чапаеву, прислать плохого комиссара…

А Фурманов каждый день открывал в Чапаеве все новые и новые высокие качества.

«В нем все простонародно и грубо, по и все понятно. Лукавства пет, за лукавство можно по ошибке принять требуемую иногда обстоятельствами осторожность. Словом, парень молодец. Натура самобытная, могучая и красивая».

Конечно, дух крестьянской вольницы очень еще силен в нем.

«Чапаев теперь как орел с завязанными глазами, сердце трепетное, кровь горяча, порывы чудесны и страстны, неукротимая воля, но… нет пути, он его ясно не знает, не представляет, не видит».

И именно ему, Фурманову, как представителю партии, следует принять участие в большевистском «воспитании» Чапаева, раскрыть перед ним всю красоту целей и задач коммунизма.

Да и комиссару можно многому поучиться у Чапаева — силе воли, выдержке, таланту вести в бой массы.

Надо поставить себя так, чтобы Чапаев поверил в него, надо заслужить его дружбу. Не поучать. Не резонерствовать. Не сдаваться в спорах и не обострять их. Влиять незаметно. Тактично и умно использовать для этого влияния все свои знания, всю культуру, весь опыт.

Теперь они с Чапаевым стали совсем неразлучными. Части все время находились в движении. Нужно было быть там, где ты больше всего нужен. С бойцами. И Фурманов вместе с Чапаевым были редкими гостями в штабе. Они были всегда в войсках. Нужно было ободрить, показать пример, разобраться в обстановке, иногда. круто поступить с ослушниками. Вместе с тем нужно было пользоваться всяким представившимся случаем, чтобы объяснить и красноармейцам и местным крестьянам всю необходимость борьбы.

Фурманов всегда кипел в работе. Ему казалось, что теперь вот оно пришло, то настоящее, о чем мечтал он всю жизнь. Он рано вставал, поздно ложился, пользуясь в походе случайным приютом. Он появлялся в самых опасных местах. Теперь ему уже казалось, что вовсе и не было того досадного страха, который охватил его в сломихинском бою. Он давно привык к опасностям и преодолел всякий страх. Иногда казалось, что нет никаких надежд остаться живым. Но случай спасал ему жизнь.

В долгих походах, когда ехали они стремя в стремя или в одной повозке, Чапаев рассказывал своему другу о всей своей жизни. О том, как батрачил в юности, был кучером, пастухом, плотником, маляром, солдатом. Много раз ранен был еще в ту войну, получил четыре георгиевских креста и четыре медали — полный набор. А потом революция. Начал войну с беляками.

В сложной боевой обстановке Фурманов все же успевал записывать необычайные эти рассказы. Для чего? Сам еще не знал. Но не записывать не мог. И, сидя над дневником, вспоминал каждую деталь рассказа.

«Жалею об одном — мало получил я образования… Ну, как только научился читать, сейчас же принялся за книги… Прочитал я про Ганнибала, про Наполеона, Стеньку Разина, Емельяна Пугачева, знаю и про атамана Чуркина, потом читал насчет Спартака и Гарибальди. Эти все люди очень мне нравятся тем, что не любили подчиняться, а любили свободу…»

Очень смешно рассказывал он про экзамен свой в академии.

«— Знаешь, — спрашивает экзаменатор, старый военспец, — реку Рейн?

Я ее, конечно, знаю, где она находится, но дай, думаю, скажу, что не знаю — посмотрю, что будет.

— Нет, — говорю, — не знаю, а вы сами знаете реку Солянку? — спрашиваю его.

— Нет, — говорит.

— Ну так вот и спрашивать нечего, а через эту Солянку мне пришлось идти вброд, тут я разбил казаков, ее надо было знать мне хорошо.

Экзамен все-таки выдержал. Теперь стремлюсь образовываться сам: например, арифметику и геометрию разобрал, умею решать задачи. Я, бывало, и в окопах, когда научился писать, лежу и пишу, лежу и пишу. А теперь начал писать большой роман, у меня он дома, и написано уже много…»

Особенно обижался Чапаев, когда его называли анархистом.

Он давно понял вред анархизма и стал коммунистом.

«Я признаю, что надо считаться с центром, и считаюсь с ним, но если мне дают какое-нибудь скверное и неправильное приказание, слепо я его исполнять не буду Ему там, какому-нибудь генералу, легко разговаривать на бумаге, а когда я сам иду в первой цепи и когда мне первому грозит пуля — на рожон я не пойду, а выберу как раз такое место и время, чтобы врага расколотить, а самому выйти сухому из воды…»

Во время остановок на ночлег или чай (Чапаев спиртного не пил, не курил, ненавидел игру в карты) пели любимые чапаевские песни.

«У всех у них, чапаевцев, — записывал Фурманов, — я не наблюдаю ни жадности, ни алчности — простые и просторные души».

После сломихинского боя Фрунзе вызвал Чапаева и Фурманова к себе, в Самару. Предстоял разговор о новом назначении.

Михаил Васильевич обрадовался встрече со старым другом, но принял Фурманова и Чапаева одинаково сердечно. Рассказал о том, что Колчак предпринял новое наступление по всему фронту. Собирается овладеть всей Средней Волгой, захватил уже Уфу и угрожает Самаре. Есть опасение, что мы можем потерять Самару, потерять все Поволжье.