Фурманов — страница 44 из 71

Правда, в те давние годы отношения у Фурманова с Воронении были не совсем дружеские. Но что было, то быльем поросло.

Работа в журнале «Красная новь» очень привлекала Дмитрия Андреевича. Она бы сразу связала его с литературной средой, открыла бы ему ворота в литературу.

Но Веронский встретил земляка холодно. Это обидело Фурманова. Впрочем, и ПУР не соглашался отпускать его с военной работы.

Начальником отдела военной литературы был литератор Вячеслав Полонский. Он сердечно принял чапаевского комиссара и назначил одним из своих помощников — руководителем военной периодики. Много добрых слов сказал ему и сам начальник ПУРа, один из соратников Ленина — Сергей Иванович Гусев.

Не приступая еще к новой работе, Фурманов уехал в недельный отпуск. В родной Иваново-Вознесенск. Он был глубоко растроган той любовью, с которой приняли его земляки. Здесь ему предлагали любую работу, лишь бы он остался на родине. Но его ждала Москва. Ждала литература.

«Работать даже и на организационной работе в литературной области — мне любо и мило. Рад я без ума, что прикоснусь теперь к литературному труду».

«Организационная» работа, конечно, отнимала много времени. Ведь каждому делу Фурманов отдавался целиком. Но вечерние часы еще были свободны. И начались ежедневные посещения с Наей литературных вечеров, диспутов, театров, концертов.

Дом печати Диспуты о «Мистерии-буфф» прославленного Маяковского, о театре Таирова и театре Мейерхольда. Все это было ново, захватывающе интересно. Конечно, он сам (испытанный оратор) никогда бы еще не рискнул выступить в прениях. В этой области он скромно считал себя только дилетантом. Но с Наей они обменивались впечатлениями, спорили. И в старый дневник, заполненный записями о делах военных, ложились теперь строки о проблемах эстетики, о борьбе нового со старым в искусстве Начинали уже формироваться те литературные взгляды, которые стали творческой программой Фурманова на ближайшие, к сожалению, такие уж недолгие годы.

Привлек его театр Мейерхольда. «В нем все еще нет ничего постоянного, установившегося: в нем все бродит, как молодое вино… Но у него богатое будущее. Он — современный: он — революционный: он дает то, что нужно эпохе, что ей соответствует… Пока он — сыр, несовершенен, зачаточен. Он будоражит, тревожит, зовет, но в нем нет еще ничего цельного…»

Фурманов пытается объективно подойти к разным точкам зрения. Не обольщаться страстными речами защитников Мейерхольда и не принимать на веру филиппики противников.

Уже после диспута о пьесе он смотрит спектакль «Мистерия-буфф» в театре Мейерхольда. Пьеса Маяковского не пришлась ему по душе. Склонный к глубокому психологическому письму, он не принимает буффонадного, гротескного стиля пьесы. Но сам спектакль оставляет сильное впечатление.

«Новый театр выпирает в публику и душой и телом… Постановка прекрасная, дает впечатление грандиозного, значительного, сильного… в замысле много могущества и размаха. Обольщает новизна, простор и смелость».

Фурманов еще не разбирается во всем пестром сплетении существовавших в те дни многочисленных литературных течений и группировок. И он присматривается к каждому, пытается разобраться в направлениях и спорах.

Он влюблен, всю жизнь влюблен в литературу.

Но чуждыми кажутся ему иные литераторы, собирающиеся в своих кафе и клубах.

Чуждыми и далекими от жизни.

Вот он посещает знаменитое в начале двадцатых годов кафе поэтов «Стойло Пегаса», штаб-квартиру имажинистов.

Анатолий Мариенгоф читает пьесу «Заговор дураков». Какие-то длинноволосые юнцы и девицы устраивают ему овацию.

«Он ломался, кривлялся, строил мину, претендовавшую одновременно и на глубину и на презрительность ко всему сущему».

И… беспощадная фурмановская оценка.

«Стойло Пегаса» является, в сущности, стойлом буржуазных сынков — и не больше. Сюда стекаются люди, совершенно не принимающие участия в общественном движении, раскрашенные, визгливые и глупые барышни… Здесь выбрасывают за «легкий завтрак» десятки тысяч рублей как одну копеечку: значит, не чужда публика и спекуляции; здесь вы увидите лощеных буржуазных деток, отлично одетых, гладко выбритых, прилизанных, модных, пшютоватых, — словом, все та же сволочь, которая прежде упивалась салонными, похабными анекдотами и песенками, да и теперь, впрочем, упивается ими же. В «Стойле Пегаса» — сброд и бездарности, старающиеся перекричать всех и с помощью нахальства дать знать о себе возможно широко и далеко…»

— Ты себе представляешь, — усмехаясь, говорит он Пае, когда они возвращаются домой по бульварам, — что случилось бы, если бы я привел сюда Яшу Гладких, или Ковтюха, или самого Чапаева… Какой разгром они бы здесь учинили!..

Но уже тогда, в этих первых своих соприкосновениях с московскими литераторами, он далек от каких бы то ни было односторонних суждений.

И как характерна для Фурманова оговорка — приписка, которую он делает в своем дневнике на другой же день после заметки о «Стойле Пегаса»:

«Я забыл в предыдущей заметке оговориться относительно Есенина: он с Мариенгофом по недоразумению. Из Есенина будет отличный бытовик — я это в нем чувствую. Самому мне быт — тоже альфа и омега. А с пьесой вот робею — почти никому не показываю. Чего-то все жду, словно она отлежится — лучше будет».

Под бытом Фурманов, конечно же, понимал жизнь. Ту огромную бурную жизнь, из которой он черпал материал для своих произведений.

Не понравилась ему и обстановка в литературной группе «Звено».

Рассказы там читали, на его взгляд, серенькие, оторванные от жизни. Ораторы выступали «как отъявленные и дрябленькие интеллигенты».

«Тут было и неверие в долговечность Советской власти и разговор про «уклон большевиков вправо», вести про то, что и «заграница от нас отшатнулась вовсе», что ЧК — контрреволюционны ц ошибкою организованы и т. д., и т. д. Так все гнусно, так скучно, старо, пережевано, что не хочется даже опровергать… Интеллигентики были смертельно скучны, жалки и тупы. Жаль, что некогда писать подробнее…»

Но он напишет еще подробнее, и напишет не раз. Эстетическая программа его будет складываться, как боевая партийная программа.

Надумал было он и сам вступить в Союз писателей, возглавлявшийся тогда Федором Сологубом. Пришел на союзный «понедельник», когда выступали Андрей Глоба и Николай Гумилев. Но ему нечего было еще представить, кроме политических брошюр. А стихи… К стихам своим он стал относиться все более критически.

Работы в ПУРе много. Не остается уже и свободных вечеров. Стол завален целыми грудами рукописей, журналов и книг. Надо прочесть десятки газет, гражданских и военных, множество книг, политических и экономических («больше слежу за жизнью в целом, чем за вопросами искусства»).

Каждый день, час, каждая минута приносят новое содержание. («За этим содержанием надо успевать следить, а искусство… искусство остается в тени…»)

Надо перестроить свою жизнь и занятия. Не останавливаться на деталях. Всем вопросам, кроме литературных, уделять внимание лишь постольку, чтобы не отстать от крупных современных событий… («Но никогда (никогда!) и мысли не допускать о том, чтобы вопросы экономические, политические, военные отстранить».)

И писать… Писать во что бы то ни стало… Оставить стихи. Как это ни горько признать, поэта из него не вышло и не выйдет. Да и драматурга тоже. Проза. Повесть, рассказ, роман. Материалу уйма… С чего начать?

Отставать нельзя. Надо все время чувствовать свою органическую связь с действительностью. Не бежать от жизни в литературу, а литературу наполнить дыханием бурной жизни, современности.

«А в случае крайней нужды оставить литературу и пойти работать на топливо, на голод, на холеру, бойцом или комиссаром… Эта готовность — основной залог успешности в литературной работе. Без этой готовности и современности живо станешь пузырьком из-под духов: как будто бы отдаленно чем-то и пахнет, как будто и нет… Со своим временем надо чувствовать сращенность и следовать, не отставая, — шаг в шаг… (разрядка моя. — А. И.)».

Земляки не забывают Фурманова. Его избирают председателем военно-исторической комиссии Ивановского губкома. А он не привык только «числиться». Он навещает Иваново. Пишет статьи в «Рабочий край». Поглощает огромное количество военно-исторического материала, читает и перечитывает книги по истории Партии. Как многого он, оказывается, не знал.

Тем более обязан он сейчас сторицей восполнить пропущенное в дореволюционные годы. Действовать… Действовать… Действовать не покладая рук. Он принимает активное участие в борьбе с голодом. Пишет десятки страстных статей в «Рабочий край», в военные газеты, в «Известия». Делает большие обзоры всей военной прессы. Выступает с докладами. Какое право имеет он снять с себя сейчас хоть часть будто бы непосильной работы, когда перед ним великий пример Ленина? «Ленин — величайший из людей, славнейший и известнейший… Он, Ленин, думает за целый мир, несет совершенно непосильную тягу. Он каждую (каждую!) минуту жизни должен знать о том, что совершилось где-нибудь в Португалии, что говорится, чего можно ожидать и как скоро — в Германии, Швеции, Китае… Он должен знать все крупнейшие мероприятия в области советского строительства, все новое в области профдвижения, он должен сказать новое слово в кооперации, указать пути партийного строительства, знать факты, цифры, цифры, цифры…»

«Следовало бы устроить так, чтобы 95 процентов тяжести с Ильича было снято и переложено на плечи других работников и борцов. Это было бы справедливее, легче и полезнее для всех».

Это невозможно? Но надо сделать все возможное. И поменьше «заманчивых» мыслей о личной славе, о личном благополучии.

«Не будь скотиной только своего стойла, вылезай за тын своего огорода, живи общественной жизнью. Помни, что счастье и не в том, чтобы жить только личною, тем паче растительной жизнью…»

А что же такое счастье? «Когда ты в центре жизни ставишь любимое полезное дело и выполняешь его с полным сознанием его важности, полезности и прелести».