«Ясное дело, что лишь только загремит на фронте — я туда». (В эти дни пришло горькое известие о гибели в Туркестане любимого младшего брата Сергея, красноармейца 2-го кавполка отдельной кавбригады.)
Сейчас его фронтом была наука, литература.
«Изучать капитально и систематически — по трудам, произведениям литературу, по преимуществу русскую и позднейшую…
…Но вот заняться, положим, чистым искусством — я ведь тоже не могу. Заполнит ли меня Софокл, Пракситель, Леонардо да Винчи? Нет. Попав в университет, я воспрянул духом, ожил, думал, что здесь я погружусь в любимое дело. Но мне ведь смешны эти юноши и барышни, с таким пафосом декламирующие Блока, они смешны мне и жалки — я сам этого делать не могу».
Но сам он стихи Александра Блока ценил и любил. Он только ставил акцент не там, где ставили декадентствующие «юноши и барышни». Он не хотел отдавать им во владение своего Блока, мятежного автора «Скифов» и «Двенадцати», ненавидящего мещанскую косность и обывательский покой.
Но главное:
«Писать, больше и непрерывно писать, взяв одну большую, центральную тему; пусть она поглотит, заслонит собою все. Разумеется, в промежутках будут и мелочи, будут статьи, стихи и прочее, но она должна быть стержневой.
…Писать, писать, писать. За счет всего.
Работать ночи. Переламывать свои настроения и даже усталость. Меньше отдаваться чаепитиям, беседам с друзьями, замкнуться, хотя бы временно, в себя…
Помнить все время, что пошел 31-й год, что время уходит, а сделано мало.
Взять все дневники, записки, документы и начать обдумывание по ним напрашивающихся произведений.
Следить за бытом, зорко глядеть и слушать кругом, немедленно занося характерное…
…Словом, писать. Это первое и главное. Остальное — в прикладку, добавочно».
Но и это «добавочное» занимало чрезмерно много времени.
Во-первых, учеба. Литературу и искусство он решил изучать «со дна, а не с поверхности». Составил обширный план, который выполнял со свойственной ему методичностью и аккуратностью. Мы, молодые, приходя к нему и видя на столе десятки книг, испещренных пометками, переложенных закладками и конспектами, всегда удивлялись его работоспособности и искренне завидовали ему. На подобный труд мы были неспособны.
Он продолжает работу в архивах в поисках материалов, необходимых для будущих его трудов, связанных и с рабочим движением в Иваново-Вознесенске и с гражданской войной.
И все это без отрыва от основной работы в Высшем военном редакционном совете и журнале «Военная мысль и революция». Без отрыва от основной работы в ПУРе.
Пишет вчерне пьесу «Вера», читает ее Нае и мне. И, несмотря на лестные наши отзывы, совершенно неудовлетворенный, прячет ее в дальний ящик стола
(«Становлюсь все требовательнее, все осторожнее отношусь к тому, что пускаю в свет».)
И тут был он глубоко травмирован неожиданным ударом.
А. К. Воронений отклонил его повесть «Красный десант», даже не посчитав нужным подробно поговорить с автором о причинах отказа.
Александр Константинович Воронский сыграл немалую роль в развитии советской литературы в первой половине двадцатых годов. И как критик и как редактор журнала «Красная новь». Он сумел привлечь к журналу и писателей-реалистов, выступавших еще до революции (В. Вересаев, К. Тренев, М. Пришвин, А. Толстой, В. Шишков и др.), и таких даровитых молодых прозаиков, как Всеволод Иванов, Л. Леонов, И. Бабель, С. Семенов. На страницах «Красной нови» печатались и пролетарские писатели Ф. Гладков, А. Новиков-Прибой и поэты «Кузницы». В журнале были опубликованы и новые произведения М. Горького «Мои университеты», «Дело Артамоновых» и др. Горький одобрительно отзывался о работе Воронского в «Красной нови».
Да и сам Фурманов в рецензии на первую книгу «Красной нови» (1921) писал: «Можно только приветствовать, что в художественных произведениях и в литературно-критических очерках ясная линия реализма, совершенно чуждого крикливым и дешевым забавам неистовых футуристов и имажинистов, пытающихся внутреннюю пустоту скрыть под размалеванной внешностью».
Положительным в деятельности Воронского являлось и требование высокого качества принимаемых в журнал произведений.
Но Воронский, как отмечал впоследствии в своем дневнике Фурманов (отражая взгляды мапповцев), рассматривал творчество писателей-«попутчиков» «исключительно как мастеров слова, оставляя за бортом сторону идеологическую». В подобной оценке Фурманова было некоторое преувеличение, возникшее в пылу острой полемики, но ослабление идейной требовательности к писателям, несомненно, сказывалось в ряде критических статей Воронского, часто противоречивых, порой не соответствовавших собственной его редакторской практике.
В статье своей «О пролетарском искусстве и о художественной политике нашей партии» Воронский отстаивал ошибочное положение о невозможности создания пролетарской литературы и искусства в период переходный от капитализма к социализму.
В известной мере этим и объяснялся его весьма скептический подход к произведениям молодых пролетарских писателей, в том числе и Фурманова.
Но теоретические споры Фурманова с Воронским развернулись значительно позже. А сейчас неудача с первой повестью сильно обескуражила Дмитрия Андреевича и нашла, конечно, отражение свое на страницах дневника.
«Досадно, грустно, зло… — записал Фурманов. — К Этому еще примешалось чувство негодования на Воровского как на личность. Я не переваривал его всегда, насколько знал его в Иванове и там встречался…
В этой области, значит, пока неудача. Рукопись снова у меня на руках. («Красный десант» был вскоре опубликован в историческом журнале «Пролетарская революция» и вышел отдельным изданием в издательстве «Красная новь». Впоследствии издавался он многократно. — А. И.)
Состояние духа у меня сейчас тяжелое, я удручен…»
В эти дни беспокоили его и физические немощи. Тяжелая болезнь горла. Сказались речи на многолюдных митингах, на открытом воздухе, на морозе («Бывало, сходишь с трибуны полумертвый»). Нервный тик всего лица — следы фронтовой жизни, массы переживаний.
Но он был сильным человеком, Дмитрий Фурманов. И он не давал тяжелым думам овладеть собой.
…Пришла новая весна. Весна 1922 года. И вдруг, отстранив все другие темы, все другие заботы, выступил замысел, который давно уже таился где-то в подсознании.
«На первое место выступил Чапаев… Голова и сердце полны этой рождающейся повестью. Материал как будто созрел… Готовлюсь: читаю, думаю, узнаю, припоминаю, делаю все к тому, чтобы приступить, имея в сыром виде едва ли не весь материал, кроме вымысла…»
Нельзя было не написать обо всем пережитом. Нельзя было оставить это только в дневниках и записных книжках.
В книге «Чапаев» Фурманов так характеризовал дневниковые записи комиссара дивизии Клычкова: «Писал он в дневник свой обычно то, что никак не попадало на столбцы газет или отражалось там жалчайшим образом. Для чего писал — не знал и сам: так, по естественной какой-то, по органической потребности, не отдавая себе ясного отчета».
Книга о Чапаеве складывалась в течение многих месяцев. Замысел оформлялся постепенно. Но не было еще решающего творческого «толчка».
Еще в марте двадцать второго года он записывает в свой дневник: «Поглощен. Хожу, лежу, а мысли все одни: о Чапаеве». Но только в начале августа, в дни летнего отпуска, который Фурмановы проводили у брата Аркадия в селе Дунилово, близ Иванова, только в начале августа пришел этот долгожданный «творческий толчок».
«Ехали из деревни. Дорога лесом. Дай пойду вперед; оставил своих и пошагал. Эх, хорошо как думать! Думал, думал о разном, и вдруг стала проясняться у меня повесть, о которой думал неоднократно и прежде, — мой «Чапаев». Намечались главы за главой, сформировывались типы, вырисовывались картины и положения, группировался материал. Одна глава располагалась за другою легко, с необходимостью. Я стал думать усиленно и, когда приехал в Москву, кинулся к собранному ранее материалу, в первую очередь к дневникам. Да черт возьми! Это же богатейший материал, только надо суметь его скомпоновать, только… Это первая большая повесть…»
Вернувшись в Москву, он снова перелистал страницы своих дневников. Ожили картины боевых дней, вспомнились друзья, боевые товарищи. Чапаев мчался на своем коне впереди бойцов, и знаменитая бурка развевалась по ветру…
Долгими ночами сидит Дмитрий Фурманов над своими записками. Будущая книга волнует, захватывает его. Он думает только о ней.
«Ее надо сделать прекрасной. Пусть год, пусть два, но ее надо сделать прекрасной. Материала много, настолько много, что жалко даже вбирать его в одну повесть. Впрочем, она обещает быть довольно объемистой. Теперь сижу и много, жадно работаю. Фигуры выплывают, композиция дается по частям, то картинка выплывает из памяти, то отдельное удачное выражение, то заметку вспомню газетную — приобщаю и ее; перебираю в памяти друзей и знакомых, облюбовываю и ставлю иных стержнями — типами; основной характер, таким образом, ясен, а действие, работу, выявление я ему уже дам по обстановке и по ходу повести. Думается, что в процессе творчества многие положения родятся сами собою, без моего предварительного хотения и предвидения. Это при писании встречается очень часто. Работаю с увлечением. На отдельных листочках делаю заметки; то героев перечисляю, то положения — картинки, то темы отмечаю, на которые следует там, в повести, дать диалоги… Увлечен, увлечен, как никогда».
Фурманов уже не раз перечел свой дневник. Ему кажутся недостаточными его записки — участника и очевидца, он собирает решительно все материалы о дивизии. Он достает комплекты газет, архивные материалы. Он хочет ясно представить себе обстановку, жизнь всей страны, чтобы не измельчить тему, чтобы не сделать свою книгу просто мемуарами или рассказами о тех или иных боевых эпизодах.
Важно все — ведь ему нужно будет показать, как Чапаев стал Чапаевым. Его книга должна быть повестью о гражданской войне, о том, как в жестоких боях с врагами крепла Советская республика.