— У меня такое чувство, — делится он со мной во время нашей очередной прогулки от памятника Гоголю к памятнику Пушкину, — что я еще не все знаю, что я слишком рассчитываю на свой личный опыт, что у меня не хватает кругозора.
Фурманов подымает военные архивы, усиленно штудирует работы молодых военных ученых, слушателей специальных курсов Военной академии РККА, политработников, изучает работу фронтовых театров, библиотек. Особое внимание уделяет материалам о работе с бойцами разных национальностей.
Писатель подробно анализирует положение Сибири, его интересует разбор действий Колчака, оценка обстановки на всех фронтах и, главное, на Восточном фронте. Фурманов изучает отдельные операции: разгром Колчака под Бугурусланом, Белебеем, переход наших войск в наступление на Уфу, взятие Уфы. Он сам обо всем этом знал на практике, сам был в центре событий, однако считает необходимым еще и еще раз проверить личные впечатления по материалам военных специалистов.
Поиски основного, стержневого, ключевого отличают Фурманова уже на этом первом этапе его творческой работы. Пожалуй, таким ключевым положением книги явилась тема о роли пролетарского костяка в Чапаевской дивизии, о роли партии в воспитании коллектива дивизии и самого Чапаева.
Фурманов готовится к работе над книгой, как к решительному сражению. Иногда сомнения одолевают его.
«Прежде всего — ясна ли мне форма, стиль, примерный объем, характер героев и даже самые герои? Нет!
…Имеешь ли имя? Знают ли тебя, ценят ли? Нет! Приступить по этому всему трудно. Колыхаюсь, как былинка. Ко всему прислушиваюсь жадно. С первого раза все кажется наилучшим писать образами — вот выход. Нарисовать яркий быт так, чтобы он сам говорил про свое содержание, — вот эврика! К черту быт — символами. Символы долговечней, восторженней, чем фотографированный быт. В символах выход…»
«Символы» Фурманов понимал как обобщение, типизацию.
Материал весь собран. И теперь проблемы формы, стиля, жанра в центре внимания Фурманова.
«Ни одну форму не могу избрать окончательно. Вчера в Третьей студии говорили про Вс. Иванова, что это не творец, а фотограф… А мне его стиль мил. И я сам, верно, сойду, приду, подойду к этому — все лучше заумничания футуристов… Не выяснил и того, будет ли кто-нибудь, кроме Чапая, называться действительным именем (Фрунзе и др.). Думаю, что живых не стоит упоминать. Местность, селения хотя и буду называть, но не всегда верно — это, по-моему, не требуется: здесь не география, не история, не точная наука вообще… О, многого еще не знаю, что будет!»
И опять через несколько дней в своих дневниках он возвращается к этой же теме:
«Как буду строить «Чапаева»?
1. Если возьму Чапая, личность исторически существовавшую, начдива 25-ой, если возьму даты, возьму города, селения, — все это по-действительному, в хронологической последовательности, имеет ли смысл тогда кого-нибудь окрещивать, к примеру Фрунзе окрещивать псевдонимом? Кто не узнает? Да и всех других, может быть… Так ли? Но это уже будет не столько художественная вещь, повесть, сколько историческое (может быть, и живое) повествование.
2. Кое-какие даты и примеры взять, но не вязать себя этим в деталях. Даже и Чапая окрестить как-то по-иному, не надо действительно существовавших имен — это развяжет руки, даст возможность разыграться фантазии».
Так, разговаривая с собой на страницах дневника — окончательно систематизируя и подготовляя материалы, приступает Фурманов к основной работе над книгой.
Прежде всего, Фурманов составляет общий план книги, варьируя и меняя его частично в процессе самой работы, короткие и более развернутые планы отдельных глав и картин, предварительные характеристики действующих лиц (здесь особое место занимает характеристика Чапаева), делает записи отдельных наблюдений, художественных деталей. К плану каждой отдельной главы Фурманов подшивает соответствующие выдержки из дневников и записных книжек. Особое место в так называемом творческом аппарате книги занимают различные варианты отдельных глав.
В архивах Фурманова хранятся и записи, относящиеся к предыстории дивизии, до его встречи с Чапаевым, записи, сделанные по рассказам старых соратников Чапаева.
Эти материалы не были полностью использованы в книге. Фурманов думал впоследствии расширить книгу, реализуя эти записи. Они нужны были ему для того, чтобы показать Чапаева в росте, в развитии, в движении.
Просматривая собственные дневники, Фурманов отбирает основное, отбрасывает ненужные, второстепенные детали. Мы найдем в дневниках многие эпизоды, которые потом не вошли в книгу. Но то, что вошло в книгу, конечно, гораздо полнее дневников. Фурманов идет от конкретного к общему, подчиняет весь материал основной идее книги, основному плану.
…Перечитав свои дневники через три с половиной года после непосредственных записей в дивизии, Фурманов отмечает 21 сентября 1922 года:
«Писать все не приступил: объят благоговейным торжественным страхом. Готовлюсь… Читаю про Чапаева много — материала горы. Происходит борьба с материалом: что использовать, что оставить? В творчестве четыре момента… 1. Восторженный порыв. 2. Момент концепции и прояснения. 3. Черновой набросок. 4. Отделка начисто… Я — во втором пункте, так сказать, «завяз в концепции». Встаю — думаю про Чапаева, ложусь — все о нем же. Сижу, хожу, лежу — каждую минуту, если не занят срочным другим, только про него, про него… Поглощен. Но все еще полон трепета».
Образ главного героя больше всего волнует его.
19 августа 1922 года Фурманов записывает:
«Вопрос: дать ли Чапая действительно с мелочами, с грехами, со всей человеческой требухой или, как обычно, дать фигуру фантастическую, то есть хотя и яркую, но во многом кастрированную. Склоняюсь больше к первому».
В дневниках, в заметках на отдельных листках мы находим у Фурманова-комиссара довольно пространные записи о чапаевской «требухе», «грехах». Фурманов отмечает холодную встречу Чапаевым иваново-вознесенских рабочих, его неприязнь к политотделам и комиссарам. Он резко критикует ошибки Чапаева, помогает ему их осознавать и выправлять, не останавливаясь в таких случаях даже перед тем, чтобы вступить в конфликт с Чапаевым.
В повести Фурманов-художник также нисколько не идеализирует Чапаева. Он против слащавой, паточной романтизации, но отметает и снижающие образ героя гражданской войны лишние натуралистические детали, зафиксированные в дневниковых записях комиссара Чапаевской дивизии. Он «лепит» Чапаева, основываясь на реальном материале, но из этого материала он отбирает лишь то, что может служить типизации образа.
Фурманову претит какая бы то ни была идеализация стихийности. Он хочет показать, как волн партии организует стихийную партизанщину, преодолевает отсталое и в характере самого Чапаева. Он хочет показать самый процесс формирования героя. Автор дневников двадцать второго года, пройдя сам большой путь развития, несомненно, глубже проникает в явления действительности, чем автор дневников девятнадцатого года. В 1919 году Фурманов наблюдал, записывал, часто регистрировал факты. Теперь у записей другое назначение. В двадцать втором году Фурманов обобщает. В девятнадцатом году Фурманов главным образом комиссар дивизии. В двадцать втором году Фурманов — художник. «Чапаев» является книгой высокой художественной идеи, книгой, очень далекой от натуралистической бытовщины.
Разными путями пришли к большевизму Фурманов и Чапаев, но вот они встретились, их дороги сошлись, и задачей писателя Фурманова, задачей большевика Фурманова, его партийным писательским долгом было поведать искренне и правдиво о том, как пришел Чапаев к революции, как он стал воспитателем тысяч людей и их вожаком.
И в то же время реалистический образ Чапаева не лишен романтики. Именно в сплаве реализма и романтики сила этого образа у Фурманова. Чапаев дается в его типическом и в его индивидуальном. Любопытно сличить два эпизода романа. Как рисовался Чапаев Фурманову (Клычкову) до того, как он встретился с ним, и каким он предстал перед писателем в своей живой реальности. Здесь же интересно показать на примере, как обогащаются в книге первоначальные дневниковые записи.
Первая запись в дневнике о встрече с Чапаевым относится к 9 марта 1919 года (мы уже упоминали о ней). Фурманов записывает:
«Вернулись часа в три. Только что разделись, явился вестовой и известил, что приехал Чапаев. За ним были посланы на станцию подводы. Но пока что время затянулось до шести часов. Я не дождался, заснул. Утром, часов в семь, я увидел впервые Чапаева. Передо мною предстал по внешности типичный фельдфебель, с длинными усами, жидкими, прилипшими ко лбу волосами; глаза иссиня-голубые, понимающие, взгляд решительный. Росту он среднего, одет по-комиссарски: френч и синие брюки. На ногах прекрасные оленьи сапоги. Перетолковав обо всем и напившись чаю, отправились в штаб. Там он дал Андросову много ценных указаний и детально разработал план завтрашнего выступления».
Эта суховатая, походная запись, расширенная, обогащенная художественными деталями, в книге становится «сочнее» и убедительнее.
Чапаев рисовался Клычкову в образе легендарного богатыря. И вот первая встреча:
«Рано утром, часов в пять-шесть, кто-то твердо постучал Федору в дверь. Отворил — стоит незнакомый человек.
— Здравствуйте. Я — Чапаев!
Пропали остатки дремоты, словно кто ударил и мигом отрезвил от сна. Федор быстро взглянул ему в лицо, протянул руку как-то слишком торопливо, старался остаться спокойным.
— Клычков. Давно приехали?
— Только со станции… Там мои ребята… Я лошадей послал…
Федор быстро-быстро обшаривал его пронизывающим взглядом: хотелось поскорее рассмотреть, увидеть в нем все и все понять. Так темной ночью на фронте шарит охочий сыщик-прожектор, торопясь вонзиться в каждую щелку, выгнать мрак из углов, обнажить стыдливую наготу земли». (Мы приводим здесь и далее последнюю редакцию, художественно более полноценную, чем редакция первого издания. — А. И.) «Обыкновенный человек, сухощавый, среднего роста, видимо, не большой силы, с тонкими, почти женскими руками; жидкие, темно-русые волосы прилипли косичками ко лбу; короткий нервный тонкий нос, тонкие брови