Чтоб испытать собственную выдержку, он пришел в Ист-парт не через назначенные два дня, а через пять.
Боялся показаться назойливым, автором-просителем. Приготовился к самому худшему. Времени до армейской годовщины осталось очень мало. Значит, все. Значит, не сбыться мечтам ни о выходе книги к празднику, ни об издании ее вообще.
Наконец опять он один на один с Лепешинским.
— Здравствуйте, товарищ Лепешинский!
Поднял седую голову, взглянул озорно, даже улыбаясь.
— А… а… здравствуйте, здравствуйте, товарищ Фурманов, или, может быть, товарищ Клычков!..
Что-то будет… Что-то будет…
(Сам Пантелеймон Николаевич рассказывал нам впоследствии, что ему даже послышалось, как гулко стучит сердце Фурманова.)
— Рукопись ваша отдана в набор…
Фурманов совсем по-ребячьи ахнул от восторга, подпрыгнул даже на стуле.
— Ну, ну, — сказал Лепешинский, — вы только меня не ругайте, молодой мой друг. Кое-что я там почеркал. То, что к сюжету, к самому Чапаеву, отношения не имеет. Ну и всякие там сорняки языковые постарался выполоть. Но вот читал я — ив некоторых местах очень, очень растрогался… Особенно эта последняя сцена, когда умирает Чапаев: она превосходна… Превосходна. Или театр этот… Ваша эта героиня хороша — как ее: Зинаида… Петровна?
— Зоя Павловна, — подсказал Фурманов и подумал, как будет довольна Ная (это ведь Ная-то — Зоя Павловна), когда он ей передаст слова эти.
— Да, хороша она… Культработница… Да… вообще вторая половина — она лучше первой, сильнее, содержательнее, крепче написана. Даже не половина, а две трети… В общем отлично. Гоним, хотим успеть, чтобы к годовщине Красной Армии. Она — эта книга — большой имеет интерес. Большое получит распространение. Хорошо будет читаться. Да! Хорошая будет книга. Повторяетесь кое-где, это верно, но я выправил. Очень внимательно выправлял. Неопытность видна. Но хорошо… хорошо…
Фурманов от радости хотел броситься ему на шею и крепко расцеловать.
Говорили долго. О многом. Позвали художника. Обсудили обложку. Решили дать портрет Чапаева. Потом Фурманов рассказал Лепешинскому и о замыслах «Мятежа».
Вышел ног под собой не чуя. По дороге ничего не видел Чуть не попал под трамвай. Примчался домой, на Нащокинский, бросил на пол портфель, пустился вприсядку.
Ная сначала недоумевала, а потом обняла мужа.
— Знаю… знаю… знаю… Приняли? «Чапаева» приняли? Да?
— Да… да… — задыхался Фурманов.
Через несколько дней Фурманов уже получил корректуру первых листов, потом верстку.
И сидя, опять по ночам, над выстраданными листами и снова и снова переживая те горячие боевые дни, он иногда отвлекался от корректур и опять беседовал с дневником своим. Казалось, он теперь счастлив.
Счастлив? А что такое счастье?..
«Идучи бульваром, думал: где счастье? К примеру, скажем, написал вот книгу, «Чапаева» написал. Всю жизнь мою только и мечтал о том, чтобы стать настоящим писателем, одну за другой выпускать свои книги… Так неужели нельзя счастьем назвать то время, когда выходит первая большая книга?..
…Через неделю книга будет в руках. С удовлетворением, с надеждами возьму ее, буду верить и ждать, что станут о ней говорить, говорить обо мне; что «Чапаевым» открывается моя литературная карьера; что буду вхож и принят более радушно, чем прежде, на литсобраниях, в газетах, журналах. Это — неизбежно свершится». Но… «Нет больше погони за грошовым, мимолетным успехом… Он смешон. Его стыжусь… Вот почему, между прочим, не разменивался на статьи, а написал большую книгу… На «Чапаева» смотрю как на первый кирпич для фундамента… Готовлюсь ко второй работе, это верно будут «Таманцы», про которых говорил с Ковтюхом. (Он не решил еще окончательно, что будет раньше, — «Таманцы» или «Мятеж». — А. И.)
…Я себя мыслю наиболее целесообразно использованным именно в литературной работе…»
И опять, и опять он думает о литературе, которая должна быть близка народу, которая должна служить делу общей борьбы.
«Теперь эпоха борьбы, не отдыха. Вот лет через восемьдесят, когда везде будет советский строй, нечего и некого будет опасаться, не будет больше Пуанкаре, Ллойд-Джорджей, Борисов Савинковых, Махно и Пилсудских, Мартовых, Данов, Черновых и прочих, — да, тогда каждый индивидуально может быть, пожалуй, свободен… И делай, что тебе вздумается, только не злодействуй.
Теперь — борьба. Борьба за это новое, свободное сообщество Хочешь ты его или нет? Если хочешь, то не ограничивайся в хотении своем одними безответственными и ни к чему не обязывающими словами, а дело делай. Если же не хочешь, то есть активно, по-настоящему, серьезно и на деле, тогда примирись с мыслью, что ты недалеко ушел от Бориса Савинкова, организующего заговоры против Советской России. Говори прямо — хочешь или нет оставаться а lа Савинков? Если да — что ж с тобой поделать: открыто выступишь — бит будешь; в скорлупу свою скроешься, замкнешься — презираем будешь!..»
Как бы завершая все свои мысли о задачах искусства, которые были намечены еще в первых дневниковых записях десять лет назад, Фурманов пишет статью «Спасибо».
«Настоящим, подлинным художником нельзя считать того, кто занят в искусстве разработкой элементов исключительно формальных…»
«Настоящий художник всегда выходить должен на широкую дорогу, а не блуждать по зарослям и тропинкам, не толкаться в скорбном одиночестве…
Художник лишь тогда стоит на верном пути, когда он в орбиту своей художественной деятельности включает основные вопросы человеческой жизни, а не замыкается в кругу интересов частных и групповых…»
«Надо уметь ловить пульс жизни, надо всегда за жизнью поспевать, — коротко сказать, надо быть всегда современным, даже говоря про Венеру Милосскую…»
Это его программа!.. Партийная программа, находящая органическое воплощение в собственной художественной практике.
Он еще не был тогда знаком, Дмитрий Фурманов, с Владимиром Маяковским, да и Маяковский не написал еще тогда своих замечательных строк, которыми можно было бы лучше всего выразить те мысли Фурманова, которыми пронизаны страницы его дневника, носящие общее заглавие: «Чапаев» и счастье».
Я счастлив,
что я
этой силы частица,
Что общие
даже слезы из глаз.
Сильнее и чище
нельзя причаститься
Великому чувству
по имени
— класс!..
18 марта 1923 года «Чапаев» вышел в свет.
Вручая Фурманову первый экземпляр, еще пахнущий типографской краской, Пантелеймон Николаевич сказал:
— Хорошо. Очень хорошо. Это одно из лучших наших изданий… Особенно в таком роде — в таком роде еще не бывало. Это ново. Очень, очень хорошо…
И опять с самой дорогой своей книжкой в руках (второй экземпляр он оставил с теплой надписью Лепешинскому) Дмитрий мчался по московским улицам.
Торжествуя, он вручил ее Нае, Анне Никитичне, своей героине — Зое Павловне…
И они целый день просидели рядом над книгой, перелистывая страницы, снова вчитываясь в такие уже знакомые слова, которые совсем по-иному, чем в рукописи, глядели на них со страниц этой совместно пережитой и совместно выстраданной книги.
А вечером он уже записывал в дневник: «Теперь — теперь за «Мятеж». Лепешинский… обещал выписать из Турктрибунала все «мятежные» материалы. Отлично… Взволнован. Хочу писать, писать, писать…»
О «Чапаеве» сразу заговорили критики, заспорили о том, к какому жанру отнести эту книгу: что это, мемуарные записки политработника или произведение искусства?
Писатель-большевик сумел создать целую галерею героев, руководимых одной целью и вместе с тем нестандартных, очень несхожих по общественному положению своему, по развитию, по психологии. Здесь и Фрунзе, и Чапаев, и Клычков, и Петя Исаев. Здесь и два безногих бойца — лучшие пулеметчики дивизии, прошедшие с нею весь боевой путь, победившие свою физическую немощь, победившие самую смерть. Здесь и слепой красноармеец, нашедший дорогу из вражеского тыла в Чапаевскую дивизию. Здесь герои, с которыми мы встречались раньше у Максима Горького, с которыми (сила традиции!) мы впоследствии встретились и в книгах Николая Островского, и в «Молодой гвардии» Александра Фадеева, и в книге Бориса Полевого «Повесть о настоящем человеке».
Высоко оценили «Чапаева» многие руководящие работники Красной Армии: М. В. Фрунзе (что было особенно дорого Фурманову), В. А. Антонов-Овсеенко. «Хорошо написано, — сказал Антонов, — очень живо, легко, увлекательно и верно для той эпохи — эти качества неотъемлемы…»
И в то же время Антонов-Овсеенко рассматривал «Чапаева» только как часть большой эпопеи о гражданской войне, к работе над которой он советовал приступить Фурманову.
Да и сам Фурманов мечтал о том, что эта книга станет первой частью задуманной им эпопеи.
Этой сокровенной мечте писателя не суждено было воплотиться в жизнь.
Само собой разумеется, что мы, друзья Фурманова, молодые пролетарские писатели, приняли «Чапаева» восторженно, приняли как свое творческое знамя, не замечая даже тех художественных недостатков, которые в книге, несомненно, были.
И не только мы, молодые.
Высоко оценили книгу Анатолий Васильевич Луначарский, старейший большевик-литератор, руководитель Истпарта Михаил Степанович Ольминский, Александр Серафимович Серафимович.
Особенно тронула Фурманова беседа с Ольминским. Старик высказал Фурманову и целый ряд критических своих замечаний. Но безоговорочно утвердил основное решение Фурманова, основной выбор дальнейшего пути, пути в литературу.
— Превосходно, — сказал он, — пишите. Непременно пишите, по этой дороге, по писательской, вам и надо идти, это ваш верный путь. Я читал и «Десант» ваш и вспоминал об Иваново-Вознесенске. Пишите, хорошо… Я старый и опытный литератор, поверьте мне, что в вас не ошибемся, пишите.
После разговора с Ольминским Фурманов почувствовал себя бодрее, увереннее в силах своих, спокойнее за успех новых работ.