Фурманов — страница 6 из 71

— Вот откуда придет настоящий свет…»

Лето 1912 года. Учеба закончена.

«Юность, юность! — замечает Фурманов на страницах дневника. — Ушла ты! Прошли золотые дни… Сколько тут было чистого, доброго, искреннего, бесшабашно-необдуманного, но, главное, искреннего, искреннего…»

«Скоро, очень скоро… Так скоро, что даже самому не верится… Столица, университет, жизнь… А я жду мучительно, с сердечным замиранием жду… Часто в свободную (утаенную) минуту я лечу мыслью туда, к этому свету, к этой новой, желанной жизни… Ну, что-то будет… Вывозите меня, молодые силы… Труд да ты — глупое счастье!..»

«В Москву, в Москву, в Москву!.. Во что бы то ни стало надо ехать туда… Здесь не могу, не могу я жить: мало мне здесь простору…»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ.
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА
7

Началась студенческая жизнь в столице. Фурманов был зачислен на юридический факультет. Но вскоре ему разрешили перевестись на филологический.

Живется Дмитрию, конечно, трудновато. На отцовскую помощь рассчитывать нельзя. Много времени приходится уделять репетиторству. Не один час нужно ежедневно тратить на поездки к ученикам в разные концы города.

Но на первых порах все это мало удручает Фурманова. Как всегда точный, дисциплинированный, организованный, он находит время для всего. И для учебы, и для книг, и для театра. Ведь так много надо прочесть, так много увидеть.

Не теряя обычного своего юмора, делает он запись в дневнике 26 сентября 1912 года:

«А в сущности, студенческая жизнь — одна прелесть. Как ни плохо, как ни приходится разочаровываться на каждом шагу, а все ж она прелесть. Я теперь, пожалуй, бедности и не вижу — я переживаю одну лишь поэзию бедности. Мне приятны эти 15-копеечные обеды, приятны скудные завтраки. Придешь в столовую, поешь на 15 коп. одно первое блюдо, подумаешь о втором и пойдешь… Утром — фунт черного — и он на весь день… В студенческой наешься — просто прелесть. Тарелки две выхлебаешь… Хлеба поешь за троих — ну второе-то уж и лишнее. Хоть не лишнее, положим: завистливо как-то смотришь на эти котлеты и творожнички, что едят вокруг тебя…

Комната плохая, близкая к кухне… Часто слышен запах из кухни; постоянный говор; плач и крик детей; громкие сплетни разных кумушек — заниматься крайне неудобно. Да вдобавок ко всему по стене довольно свободно разгуливают клопы… Плохо, что и говорить…»

И тут же совсем весело и даже озорно;

«Но мало меня расстраивает все это: или молодость тому виною, или спокойствие здоровое я нажил себе, живя вдали от семьи?. Бог знает что, но вполне легко и безропотно несу все, что посылается мне на пути…

«Но молодость свое взяла», — как говорил Пушкин».

Зато духовной пищи в столице полное изобилие.

Что ни день — новое, волнующие впечатления.

2 октября опера «Садко» в Большом театре. Сказочная, незабываемая музыка.

5 октября театр Корша. Спектакль по пьесе очень популярного в те годы С. Гарина «Пески кипучие». Прекрасный актерский состав.

«На сцене не было провинциального ломания, и потому впечатление получилось у меня особо сильное. А театр сильно живет и подъемлет душу».

6 октября в университете первая лекция по психологии. Читает Георгий Иванович Челпанов. Знаменитый Челпанов. Это тоже почти спектакль.

(Прошло десять лет. И каких лет… В 1922 году мне тоже пришлось услышать профессора Челпанова… В большой Богословской (ныне Коммунистической) аудитории. И рядом со мной сидел… Дмитрий Фурманов. Прославленный комиссар Дмитрий Фурманов, вернувшийся на учебу в университет… Он снова слушал Челпанова и улыбался какой-то своей, сокровенной улыбкой…)

Театры. Лекции. Выставки. Книги… Ночами он поглощает несметное количество книг. Читает с карандашом, делает выписки. В дневнике своем полемизирует с авторами. Постепенно вырабатывает свою собственную эстетическую систему, свой эстетический кодекс. Покоряет его беспощадный реализм Художественного театра. Театра Станиславского.

С обычной студенческой галерки он пересмотрел все спектакли театра, восхищенный игрою таких актеров, как Москвин и Качалов. (Как неисповедимы судьбы истории! Пройдут годы, и жена Дмитрия Ная — Анна Никитична Фурманова, боевая соратница Митяя по Чапаевской дивизии, станет директором Театрального института (ГИТИС), в ученом совете которого будут состоять и Москвин, и Тарханов, и Леонидов…)

Он записывает в дневнике свои впечатления о «Живом трупе» (Москвин играл Протасова), о «Гамлете», «…тут жизнь. Тут простота жизни, ее правда, слезы и смех радости…»

И в то же время он резко спорит на страницах дневника с антигуманистическими, эгоцентрическими доктринами Ницше, отрицавшего обязанности человека перед людьми.

«Обязанность? Ну да, и тысячу раз — да! Обязанность. Нужно быть безнравственно грубым и жестоким, чтобы не признавать этой обязанности…»

Он отрицательно относится к модной декадентской литературе, резко критикует роман «Тяжелые сны» Федора Сологуба.

«Ничего решительно не остается от его картин… Сологуб не сердцевед, близорук и не художник — ни слова, ни пейзажа…»

Он глубоко возмущен широко известными в то время стихами Сологуба:

В поле не видно ни зги,

Кто-то кричит: «Помоги!»

Что я могу?

Сам я и беден и мал,

Сам я смертельно устал,

Как помогу?

Эта упадочная философия далека от собственных взглядов Фурманова.

Но как дорого ему все, что говорит о великой реалистической силе русского искусства! Какое горе приносит ему весть о смерти художника Левитана!

«Левитан, великий Левитан, «Омут» которого приковал меня к себе — умер он… Как все великое и чуткое до тоски (все ли?), до упрямства, до исступления (Лермонтов, Белинский, Добролюбов, Писарев…) — умер до времени…»

Из современных писателей близки ему Горький, Вересаев, литераторы, группирующиеся вокруг горьковских сборников «Знание».

С большим интересом приглядывается он к событиям, происходящим в литературе. Волнует его знаменитое письмо Алексея Максимовича Горького в редакцию газеты «Русское слово». Горький протестует против постановки на сцене Художественного театра инсценировки «Бесов» Достоевского («Николай Ставрогин»).

Резкие и справедливые слова Горького о «Бесах», о клевете на русских революционеров, помогают Фурманову понять собственный, еще не осознанный протест против достоевщины, против всего, что казалось ему чуждым в творчестве великого писателя. Это связано с пересмотром многих старых привязанностей, с органическим неприятием всего упадочного, болезненного. Может быть, именно тогда рождается у Фурманова та ненависть к декадентству, которая была типична для него в более поздние годы.

В стихах, написанных через несколько лет, он попытается выразить свое кредо:

Но кипит в душе презрение и злоба

На стихи унынья, рабства и тоски,

Где живые люди сами ищут гроба.

Молятся на холод гробовой доски.

Это дети мрака, дети подземелья

С гимнами бессилью и могильной мгле, —

Взросшие без солнца, света и веселья,

И не им царить на солнечной земле…

В новой университетской среде Фурманов еще очень одинок В поисках друзей, с которыми мог бы он делиться сомнениями и раздумьями своими, как это было в Кинешме, Митяй вступает в «Христианский кружок» и «Кружок по изучению изящной литературы».

Он мечтает о том, что литературный кружок даст в будущем своих Белинских и Станкевичей.

Но настоящих друзей, перед которыми можно бы открыть всю душу свою, Фурманов в университетских кружках не находит.

Религиозные искания, которыми увлекаются многие члены кружка, всякое «богоискательство» глубоко чужды ему.

«День со днем все глубже презираю подлеца бога. Кощунство? Какой черт, кощунство? Над чем? Его или нет совсем, или же он величайший подлец… А он, мерзавец, этот хваленый бог, и земную жизнь наполнил гадостью, чтобы страсть свою утолять».

Да и вся университетская обстановка начинает угнетать его. Приходит разочарование. Он видит в университете ту же казенщину, бюрократизм, тот же душный мир, из которого он стремился вырваться. Царские чиновники, руководимые министром просвещения реакционером Кассо, изгоняют из университета всякое свободное слово, увольняют лучших профессоров Уже высланы из Москвы многие студенты. Фурманов записывает в своем дневнике: «Значит все… все так? Так что же это за храм науки? Я думал, что это моя больная душа заныла, раны мои заныли и обрушились всей тяжестью на бедный университет… Ошибся!.. Всем тяжело! Тюрьма, а не храм…»

Об этом же он пишет другу, бывшему однокласснику, А. Веселовскому: «Все тихо, мертво… Даже обидно за то, что у себя, там на Волге, мы шире и живей пользовали свою жизнь…»

В эти дни происходит и первое столкновение Фурманова с полицией.

Его арестовывают за то, что он защитил девушку, оскорбленную полицейским.

«Пришли в участок, — напишет потом Фурманов, — долго ждал. Дали мне полицейского для сопровождения в арестный дом. Надзиратель тыкнул в меня пальцем и приказал вести. Я подошел к нему и сказал: «Черт вас побери, а за что вы меня посадили, за то, что я вступился за девушку несчастную, избитую, которую оскорбил ваш чин?» Надзиратель вскинул рыжие усы и спокойно сказал: «Не ругаться, а то в морду получишь. Ничего, что блестящие пуговицы на тебе. Все вы, студенты, шарлатаны, то и дело норовите в петлю попасть!» Я был взбешен, но сдержался, только зло плюнул».

В арестном доме Фурманов провел три дня.

Второе столкновение с полицией состоялось «на литературной почве».

Молодой, но уже известный в студенческих кругах лектор — Валерьян Федорович Переверзев читал лекцию о Достоевском. Он жестоко обличал реакционный режим Николая I, погубивший столько талантливых людей, писателей и ученых.