Литературная борьба для Фурманова — это не игра, это не закулисные интриги и склоки, которые он ненавидит. Это принципиальное, боевое отстаивание партийной линии в идеологии, в искусстве. Как и на военных фронтах, он всегда в передовой цепи, лицом к огню. И в то же время Фурманов с величайшим вниманием и тактом относится ко всем писателям, близким к народу, невзирая на то, состоят они в МАПП или не состоят.
Приемы сокрушительной «напостовской дубинки» становятся для него все более неприемлемыми. Высоко ценя творчество Маяковского, он ведет плодотворный творческий диалог с руководимой Маяковским группой «Леф». «Лефы с нами будут идти об руку рука, как первые сотоварищи».
Обновляется редакция журнала «Красная новь». В нее вводят, в частности, заместителя заведующего отделом печати ЦК В. Сорина. До этого Воронений фактически руководил куриалом единолично.
На заседании правления МАПП В. Сорин приглашает пролетарских писателей принять активное участие в журнале.
«Наша победа признана ЦК, — пишет Фурманов, — Вор[онски]й на обеих лопатках».
Но Фурманов тут же одергивает тех своих друзей, которые односторонне, по-сектантски оценивают эту «победу».
— Наше вхождение в органическую работу, — настаивает он, — должно произойти постепенно и незаметно — оно, во всяком случае, не должно распугать «попутчиков»…
В журнале «Молодая гвардия» публикуется первая часть «Мятежа» («По семиреченскому тракту»). Вторая отослана в ленинградскую «Звезду». Третья (наконец-то!) печатается в «Красной нови» с предисловием Александра Серафимовича.
Переиздается повесть «В восемнадцатом году». Но «почти каждую страницу вдребезги исправляю… Так все кажется слабым, за многое стыдно, что это я писал, — словом, вырос, видимо, малость, стал требовательней…»
Возникает мысль о полной переделке «Чапаева», книги, которая получила уже всенародную известность. Но пока не доходят руки. Выходит уже третье издание. Предисловие пишет Анатолий Васильевич Луначарский.
В Доме печати проходит широкая дискуссия «О героях произведений Бабеля». Выступают В. Полонский, В. Шкловский, Л. Сейфуллина. Вступительное и заключительное слово произносит Фурманов. Отметив (как он говорил об этом и самому Исааку Эммануиловичу), что Бабелю не удалось в полной мере показать героизм конармейцев и ведущую роль коммунистов в боях, Фурманов, как и всегда, дает высокую оценку художественному мастерству Бабеля.
Фурманов председательствует на широком писательском собрании, посвященном 7-й годовщине Октября. Делает доклад на третьей конференции МАПП. Его вводят в коллегию отдела печати МК РКП(б).
Знаменательная встреча происходит 24 ноября. Фурманов председательствует на открытом литературном собрании МАПП. На собрании обсуждаются первая часть поэмы Александра Безыменского «В глуши», стихи Ивана Молчанова и рассказ девятнадцатилетнего писателя — молодогвардейца Михаила Шолохова «Коловерть». Фурманов тепло говорит об истинной творческой искре, которую он почувствовал у Шолохова.
На вечере, посвященном второй годовщине группы «Октябрь», Фурманов произносит приветственную речь. Он отмечает, что «Октябрь» явился основателем МАПП и руководящим ядром ВАПП и Международного бюро пролетарских писателей. «Небольшая группа протестантов, которая твердо заявила о необходимости равнения литературы на рабочие массы, выросла в мощную организацию, объединяющую почти всех пролетарских писателей».
Казалось бы, все благоприятствует ему, казалось бы, исполнились все мечты его и желания…
И все же он не чувствует удовлетворения. Ночами, сидя над гранками «Мятежа», он глубоко задумывается, бросает перо. Все кажется ему слабым, недописанным, недотянутым. Зачеркнуть все и начать сначала? Но он не в силах это сделать. Как писать?.. Этот вопрос постоянно мучает его. Об этом говорит он и с Бабелем, и с Либединским, и с Сейфул-линой.
В октябре умер Валерий Яковлевич Брюсов. Кто-то из выступающих говорил о мятежном таланте Брюсова, прочел примечательные его строки:
Нам слышны громы: то вековые
Устои рушатся в провалы;
Но снежной ширью былой России
Рассвет сияет небывалый…
После похорон мы бродили с Митяем по старому Новодевичьему кладбищу (оно еще было далеко, далеко не так заселено, как сейчас…). Остановились у могилы Чехова. Постояли. Помолчали.
— Ты помнишь «Степь», — сказал Фурманов, — такого достичь, кажется, невозможно. А мы бегаем, суетимся, заседаем. Мишура. Много мишуры. Погоня за славой. «Служенье муз не терпит суеты. Прекрасное должно быть величаво…» Кажется, так?.. Когда же займемся мы истинным творчеством, творчеством, которому надо отдать всю жизнь? Всю жизнь…
Вскоре Фурманов уехал вместе с Наей на несколько дней в Ленинград.
Город Ленина покорил его. Сколько мыслей всколыхнул он!
«У Зимнего, на площади, матросы обучались стрельбе: черные, светлые, здоровые, надежные! Как эта жизнь не похожа на ту: матросы революции! Верно — все комсомольцы! А давно ли тут проходил царь!.. И давно ли на караул ему брали и прочее! Как эта жизнь не похожа на ту! Только сторожа кое-где остались. А из картин многие разорваны штыками — следы Октябрьской бури…»
Потом Невская лавра… Могилы. Знакомые, родные имена. Петропавловка. «Смотрим Трубецкой бастион. Одиночки, где такая жуть, ужас такой могильный. Эти вот царапины, черточки, этот глазок, замки-засовы, коридоры в земле, решетчатые окна — за окнами Нева, волны, выхода нет никуда. Здесь был и Морозов, здесь Фигнер Вера… Отсюда уводили на казнь декабристов, петрашевцев… А вон, поблизости — дворец Кшесинской! Красавец! Игрушка-зданье! И беседка: с этой беседки говорил Ильич! Его голос слышали мученики крепости…»
Осмотрен уже и Эрмитаж, и Аничков дворец, и знаменитые кони. «На Волковой кладбище поклонились дорогим могилам — неистовому Виссариону, Добролюбову, Писареву, Плеханову, Засулич… День был сырой и хмурый. По Волкову ходили унылые, словно заново хоронили всю эту славную рать».
Издалека видели Кронштадт. И опять целый калейдоскоп картин. Кронштадтский мятеж. Красная Горка. Крепость била сюда из орудий. Делегаты партийного съезда идут усмирять мятежников. Жаль, не довелось ему быть среди делегатов.
Кончилась передышка. Снова Москва.
Первая Всесоюзная конференция пролетарских писателей. Со всей страны собрались именитые и молодые. Представлены и «Октябрь», и «Молодая гвардия», и «Рабочая весна», и «Кузница». Александр Серафимович, Александр Безыменский, Феоктист Березовский, Федор Гладков, Юрий Либединский, автор «Недели», Александр Тарасов-Родионов, автор нашумевшего «Шоколада». Иван Жига. Верховодит по-прежнему Семен Родов.
Фурманов делает доклад «Организационная система ВАПП». Появление на трибуне автора «Чапаева» встречают аплодисментами. Он смущен и взволнован. На полувоенной гимнастерке горит столь редкий в то время орден Красного Знамени.
Его, единогласно избирают в правление ВАПП. Его одинаково ценят вожди разных вапповских группировок. И крайне «левый» напостовец Безыменский и вожак «Кузницы» Гладков.
Фурманов не обходит вниманием ни одного крупного произведения пролетарской литературы. Публикует новую большую статью о Серафимовиче. Пишет отзыв о романе Гладкова «Цемент».
В спектре его внимания и произведения так называемых попутчиков. Один из первых поднимает он на щит «Виринею» Сейфуллиной («Дважды прочитал я «Виринею», и дважды острое чувство боли сжало сердце, когда убили Вирку: так тяжко бывает только при гибели дорогого, близкого человека»).
«Чрезмерное» внимание Фурманова к попутчикам, к Сейфуллиной, Бабелю, Всеволоду Иванову, Федину, Леонову, вызывает раздражение в напостовском «ортодоксальном» руководстве.
Проводя поистине диктаторскую политику в ВАПП, Родов не терпит, чтобы ему перечили. Мы, молодые, поддерживая Фурманова, начинаем постепенно переходить в оппозицию.
Авторитет Фурманова велик, и это тоже не нравится Семену Родову.
Под председательством Фурманова проходит большой вечер, посвященный первой годовщине со дня смерти Ленина.
Фурманов произносит вступительное слово. Ночью долго бродит по Москве, вспоминает о прошлом, восстанавливает в памяти облик Ильича, которого видел он и слышал неоднократно.
В дневнике сохранилась запись его размышлений, которую хочется привести целиком.
«Год назад… умер Ильич. Я прошел снежным сквером и уперся в гранит храмхристовских лестниц. Тьма. Кремль в мелких, в ярких звездах-огнях. В темно-синюю вечернюю вуаль, где-то далеко-далеко на блике Кремля бьется отсветами, красными отблесками флаг. Мы стоим молча — один, другой, десятый, сотый. Все молчим. И взорами вонзились туда, на Красную. Скоро салют — пальба. Скоро. Напряженно гудит тело, гудит в голове, у горла что-то накипает, нарастает, все ближе, ближе, ближе… И вот одна за другой жалобно, протяжно заплакали заводские сирены… Над траурной Москвой поплыли, заплакали навзрыд печальные стоны…
Ударили орудия, выждали минуту, ударили вновь, а в густой вечерней синеве — над морем огня — жалобные, протяжные плыли во тьму рыданья сирен. Мы стояли окаменелые. Никто не говорил другому ни слова. Мы полны были глубоких чувств и молча их хранили в груди. Мы затем пришли, чтоб чувствовать здесь, что за день, что это за час, что за минуты.
Останавливалось дыхание, сгрудились спазмами в горле рыданья, по щекам моим сползали слезы…
Нет его, великого учителя, нет…
И вспоминалось дорогое лицо — как видел я его на съездах: желтое, утомленное, но горящее радостью, зажигающее бодростью, верой в успех, в победу своего дела… Вспомнился этот крутой череп, остро стриженные усы, колючие и ласковые вместе Глаза — весь встал Ильич. Ожил. Он на трибуне, говорит речь — простую, ясную до дна, убеждающую до отказа — историческую речь… И знать теперь, что нет его, — э-эх, тяжело…
Вся Москва в этот день, эти дни особенно — в воспоминаниях о дорогом покойнике: заставлены, затянуты в траур витрины; портретами, бюстами — учреждения, залы — черно-красной материей, по залам,