«Среднего качества, но большого задора буржуазный писатель бранит пролетписателя:
— Вам партия и по пивнушкам, по притонам не разрешит ходить — где вы возьмете материал?
— Разве только там? А для нас главное — завод, фабрика, крестьянство… Разве это не материал? Это главный. — И продолжает: — Вы подслушиваете у народа только слова — потому вы его и не умеете показать, он у вас ходульный, а мы дела подсматриваем, нутро понимаем… Пусть пишем мы и хуже вас: научимся, это дело времени, тут сноровка, тренировка — десятками лет. А это — у нас впереди».
Намечается сложная эволюция персонажей.
Кирилл Плотицын — рабочий, член литкружка, пишет средне. Встреча с Кириком решает его судьбу: тот внушает, что он — середняк. Плотицын уходит в производство, становится отличным хозяйственником, подсмеивается над своим прошлым, но по старой памяти с любовью ходит изредка в кружок.
…Так важно вовремя определить себя и избрать верный путь.
А вот другая сюжетная линия. Ник. Ник. Щеглов. Талантливый беллетрист. Попутчик. Участвовал в боях гражданской войны. Сам критикует правых попутчиков, видит их шатанья, однако боится идти к пролетписателям, опасаясь, что сочтут примазавшимся («Так иные не вступали в РКП», — замечает Фурманов). Вещи его высокого качества, работает добросовестно, до исступления, рвет, правит, сжигает… Рассказ пишет три месяца… Правит 10–12 корректур…
Этот образ был глубоко симпатичен Фурманову, и он, несомненно, занял бы в книге одно из ведущих мест.
А как бы в противовес ему — образ другого попутчика, не менее типичного для тех лет, Иосифа Шприца. Тоже талант. Но «эстет». Охотник до разрешения «проблем». Сенсуалист. Революцию видел со стороны, наблюдал, усвоил как бунт (Стеньки и подобных), организации не признает. Не видит вокруг ни одного «настоящего» писателя, глумится над молодой пролетарской литературой… («гм… рабоче-крестьянская?»).
Копит деньги на черный день, рвач — всюду торопит, жалуется на грошовые гонорары. Вещь поместит сначала, перед выпуском книжкой, в десяти местах: «отрывками», «главами», «очерками», «выдержками», «кусками», «летучками», «страничками», «листками», «частями», «местами» и т. д. и т. п. — в газетах, журналах, альманахах, сборниках, хрестоматиях, «комбинированных» своих книжках (то есть тех, где переставлен так и этак один и тот же материал) и потом лишь — книгой.
Ходит в партком, держится как завзято «свой».
Ведет «Интимные записки писателя», где костит советские порядки, где говорит «наедине… со своею душой…» (Вспомни: «На всякого мудреца довольно простоты» — его дневник.)
Держит связь с заграничной шпаной — им он близок, и они ему. Там печатается. Там его и хвалят как «единственного представителя отмершей породы писателей».
Снисходительно-презрительно относится к эмигранту-сменовеховцу Тепломехову, как «коренной представитель новой интеллигенции», все время бывший «на баррикадах», а не где-нибудь там… в Берлинах!..
Зло. Очень зло. Так, как умел писать Фурманов. И уже снова намечается скрещение линий: Щеглов — Шприц — Тепломехов.
Одним из основных является психологический портрет Ивана Ивановича Сладкопевцева. В нем можно узнать некоторые черты А. К. Воронского, облик которого, однако упрощен и обеднен. Здесь сказались и острота литературной борьбы и многолетняя личная неприязнь Фурманова к Воронскому.
«Как критик-коммунист сложился в прошлом, воспитался на буржуазной культуре, что сам всегда повторяет. Объективно — враг пролетлитературе, рассуждает: «Сначала дайте шедевры — тогда вас признаю». Редактор крупнейшего журнала, от него, следовательно, зависимо большинство писателей, держит всех в кулаке…»
Думается, что в дальнейшей работе над книгой Фурманов сумел бы сделать образ Сладкопевцева более сложным и многогранным.
С большой остротой написан образ поэта-проныры Ивана Колобова, который тычется по всем кружкам, нигде не работает, со всеми запанибрата, у всех клянчит денег. А рядом с ним портрет писательницы, которая старается на каждом заседании «втыкать, подтыкать, подпирать, просовывать, контрабандой проволакивать, прошибать сквозь глухую стену, подвешивать неприметно, науськивать, нашептывать, втирать и т. д.».
Фурманов хочет показать ту обстановку, ту литературную среду, ту накипь нэпа, в условиях которой могли еще существовать шприцы и волконские.
«Ожили при нэпе (дать имажинистов, разных «истов»). Будуары. Ковры. Запахи духов. Женщины. Ихние «вечера», ихние «субботы». Съезжаются на рысаках, авто. Возлежат с сигарами, чашками кофе. Читают истошно. Слушают. Философски снисходительно аплодируют. Хихикают насчет «агит-поэтов»… В один из вечеров — доклад «О современной художественной литературе» — сплошной поклеп, клевета, ядовитая слюна на классовость и прочее…»
И вывод: «Дать их за время 1917–1925 гг., когда стихли, вовсе примолкли. Потом бравурно играли словом «революция» и, наконец, бросили при нэпе это слово, стали писать свое «настоящее»: про женщин, любовь, соловья…»
Убийственную характеристику дает Фурманов одному из «модных» в то время драматургов:
«Многообразен ли, многосторонен ли автор? Нет. Даже наоборот. Лишь полное отсутствие литературного чутья позволяет ему писать на самые разнообразные темы. Ведь для многообразия нужно обладать огромной эрудицией, знаниями, а у автора как раз этого и нет.
Драмы его — не драмы, а пустяки. Там ни одного типа, ни одного характера, язык действующих лиц — это язык автора… Он берется за многое и ничего путного не делает. Разговоры — все на один лад. Патетические тирады против буржуев тошны. Пьесы печет он, как блины на масленице… В письме своем к нашему ужасу сообщает: «Скоро пришлю вам еще четыре большие историко-революционные пьесы!»
Резко обрушивался Фурманов на верхоглядов, всезнаек, людей, несерьезно относящихся к своему труду.
Воплощение склочничества и ловкачества — поэт Ефим Греч. «Писал раньше «на царскую фамилию», а теперь «на Ленина…» Сохранилось по журналам много его стихов 1910–1917 годов, вдребезги бездарных и порочащих его как человека: бряцанье оружием… сладострастничанье… Греча «вывели на чистую воду».
С большим вниманием относясь к творчеству молодых писателей, руководя кружками как секретарь Московской ассоциации пролетарских писателей, Фурманов в то же время высмеивал «теоретиков», которые вместо воспитания занимались интригами, расценивали творчество молодых не соразмерно их таланту, а с точки зрения конъюнктуры.
С не меньшей резкостью обрушивался Фурманов на толчею, которой часто в кружках подменялась истинно творческая работа. Очень резко критиковал он скороспелые, необработанные произведения, критика его была дружеская, но суровая.
«Писать надо, — говорит на собрании литкружка Кирик Бушман, несомненно выражая мысли самого Фурманова, — долго, годами — пока не научишься писать хорошо. Кому нужна безграмотная брехня? Не торопитесь, друзья. Наш лозунг строже, чем где-либо, должен быть лишь один: «Лучше меньше, да лучше»… Я не знаю другой отрасли труда, производства, где бы так просто, бездумно, безоглядно и даже… цинично относились к продукту своего рукомесла: «Написал, сдал — и ладно!» Пишут всякую дребедень, кому что вздумается, пишут, не зная, не понимая, не чувствуя, — совсем, словом, вслепую. И нет другой такой области, где безответственная мазня процветала бы так махрово, как именно в области художественной литературы. Ну кто посмеет все-таки писать про какой-нибудь Сатурн, про Мадагаскар, про тарифную политику или что-либо вообще специальное, — кто посмеет писать, не зная вовсе ничего? Редко. Бывает, но редко. А в художественном творчестве — да отчего ж не взяться? Разве тут есть какие-нибудь каноны, правила, традиции, разве тут обязательны точные знанья? Да ничего подобного! Наоборот: чем неожиданней (думают иные храбрецы), тем больше надежд на успех, на вниманье. И дуют, кому что охота дуть…»
Изображая окружающую его литературную среду со всеми ее отрицательными явлениями, Фурманов в то же время с большой чуткостью относился к молодым начинающим писателям, оказывая им посильную помощь своими советами и указаниями. Он умел отличить настоящее от фальшивого, всегда искренне радовался каждому творческому ростку. В своих замечаниях о работе с начинающими писателями Фурманов писал: «Писательский молодняк надо осторожно, строго, но и любовно отбирать из тысяч — единицы».
Он никогда не льстил молодому писателю. Он говорил: «Начинающего писателя с самого начала надо брать в шоры и не давать ему останавливаться в росте тем паче не давать ему садиться на лавры — этого достигнуть можно, разумеется, только строжайше обоснованной критикой материала и предъявлением к автору требований предельных, — по мае штабу его дарования».
«Работайте годы, — говорит «молодым» один из персонажей «Писателей». — Не торопитесь на столбцы газет или в книгу. Успеете. Нам нужен высококвалифицированный материал. А вы — ученические опыты предлагаете! Да еще в обиду, когда не печатают. Попутчики? Да, они пишут лучше вас. Что ж тут удивительного. Научитесь и вы. А когда научитесь — начинайте. Тогда и печатать будут».
В письмах к начинающим писателям говоря об общих задачах литературы, Фурманов был предельно конкретен.
«Писать рассказ торопись, а в печать отдавать погоди, — советовал он одному из молодых, — рассказ что вино чем он дольше хранится, тем лучше. Только в том разница, что вино не тронь, не откупоривай, а рассказ все время береди посматривай, пощупывай — верь, что всегда найдешь в нем недостатки. Когда готов будет по совести, только тогда и отдавай. Никогда не отдавай переписывать «начисто» другому, переписывай сам ибо окончательная переписка — это не просто техническое дело, а еще и окончательная обработка».
Во всем многообразии писательских портретов, в многочисленности сюжетных линий, их перекрестков и пересечений Фурманов конечно пользуется не только приемами сатирическими, памфлетными, иногда доходящими до остроты гротеска. В галерее его персонажей сложные, далеко не однолинейные положительные образы. И того же коммун