Он дорабатывает вместе с драматургом Поливановым пьесу «Мятеж» («в муках рожденную»). И вот уже художественный совет Театра Революции, которым руководит Мате Залка, дает указание режиссеру Б. В. Алперсу приступить к оформлению спектакля.
Он (в какие-то неведомо откуда нашедшиеся часы) заканчивает первое действие пьесы «Два генерала».
Он дорабатывает первую главу романа (да, это будет роман!) «Писатели». Подписывает с Госиздатом договор на собрание сочинений в трех томах.
«Правда» публикует его очерк «Как убили Отца», а журнал «Октябрь», одним из редакторов которого он является, печатает «Талку». И это очень радует его. Пусть знают земляки-ивановцы, что он никогда не забывает о них.
Не забывают и ивановцы о нем. Он получает телеграмму от Ивановского общества старых большевиков с приглашением приехать в Иваново 7 февраля — день воспоминаний о Фрунзе.
Но у него нет ни часа свободного времени. А как бы хотелось провести этот день среди земляков.
Он посылает в Иваново телеграмму: «Вместе с Вами храню память великого полководца революции, любимого ученика Ленина, человека кристальной чистоты — Михаила Васильевича Фрунзе. Он нашей славной губернии лучший представитель. Его жизнь и борьба — это целый университет большевистской мудрости, ленинской закалки. Его жизнь — это историческая наука идущим на смену кадрам большевиков».
Многие часы посвящены встречам, разговорам и с молодыми и со старыми писателями.
Сколь многим он нужен. Сколь многим помогает в работе.
С удовлетворением показывает мне дарственный экземпляр «Конармии» (нового издания) и письмо Исаака Эммануиловича: «Все твои указания принял к руководству и исполнению». Это от Бабеля! От писателя, мастерством которого он всегда восхищался.
Всеволод Иванов, как и Бабель, сразу полюбился ему: «Нахохлившись, сидел над столом и, когда давал руку — привстал чуть-чуть на стуле — это получилось немножко наивно, но очень-очень мило, сразу показало нежную его нутровину. Глаза хорошие, добрые, умные, а главное — перестрадавшие. Говорит очень мало, видимо, неохотно и, видимо, всегда так. Он мне сразу очень люб. Так люб, что я принял его в глубь сердца, как немногих. Так у меня бывает редко…»
А Всеволод Иванов, в свою очередь, записал: «…через всю комнату светятся большие глаза Фурманова, кажется, что он слышит и понимает нас больше, чем кто-либо. Его лицо представляется мне всегда удивленным, мечтательным и строгим. До какой-то степени он и его творчество, по-видимому, воплощает для нас путь, по которому предстоит идти литературе: дерзкий, возвышенный и в то же время классически простой…»
Прекрасно передают эти строки и облик Всеволода Иванова и внутренний облик самого Фурманова.
С истинно партийной чуткостью отнесся он к Николаю Никитину, талантливому ленинградскому прозаику, некоторые произведения которого («Рвотный форт») страдали серьезными идеологическими недостатками и встретили резкое осуждение напостовской критики.
Фурманов и сам видел эти недостатки. Однако, как всегда, он был решительным противником «напостовской дубинки».
Беседа его с Никитиным была дружеской и задушевной. Николай Никитин, написавший впоследствии многие полюбившиеся советскому читателю романы, никогда не забывал ни этой встречи, ни бесед своих с Фурмановым. А напостовские вожди, от Родова до Авербаха, именно подобную практику Фурманова, заботу его о всей советской литературе расценивали как отступление от «напостовской» линии, как предательство (!), как правый уклон…
Февраль принес нам новую тяжелую потерю. Умерла замечательная писательница Лариса Михайловна Рейснер. Она изредка бывала на наших мапповских вечерах. Мы все были влюблены в нее. Фурманов часто с ней беседовал.
Скорбно стоял Фурманов в почетном карауле. В Доме печати. В том же зале, где обычно проходили наши ожесточенные дискуссии… И кто мог знать, что через несколько недель мы будем стоять в том же зале в карауле у гроба нашего друга, нашего Митяя? Кто мог знать?..
На пятой (февральской) конференции МАПП Фурманов, больной гриппом, с высокой температурой, делает основной доклад, требует выполнения постановлений ЦК о литературе.
Наконец-то большинство московской организации присоединяется к Фурманову. Конференция проходит под знаком борьбы с «ультралевыми» в лице Г. Лелевича, С. Родова, И. Вардина. Дается наказ делегатам на Всесоюзную конференцию пролетарских писателей — исключить Родова, Лелевича и их соратников из руководящих органов ВАПП.
Однако борьба не прекращается. Противники Фурманова идут в контратаку.
Фурманова стараются дискредитировать, оттеснить, развенчать как писателя и руководителя. До последних дней жизни борется Дмитрий Андреевич за партийную линию в литературе. Он не оставляет поля боя до последней минуты.
В феврале 1926 года была созвана чрезвычайная конференция Всероссийской ассоциации пролетарских писателей.
Фурманов напряженно готовится к выступлению на конференции, как к решительному бою. Но болезнь прогрессирует. Врачи запрещают Фурманову вставать с постели. Нае приходится насильно удерживать его. Он вызывает нас к себе, дает советы, как выступать, дает оперативные и тактические указания для борьбы с противниками.
Он обращается к конференции с письмом: «Приветствую чрезвычайную конференцию, собравшуюся решить важные вопросы для обеспечения правильного руководства пролетарской литературой. Требую полностью выполнения постановления ЦК о литературе, привлечения «попутчиков», близких нам, очищения наших рядов от двурушников, интриганов и склочников».
Он пишет письмо в ЦК, руководителю отдела печати поэту Владимиру Нарбуту:
«В жару и слабости лежу восемь дней. В четверг утром жду выяснения: так пройдет эта пакость или осложнится воспалением легких. Если минует — к концу недели (или в начале следующей) буду на ногах…»
Но большинство конференции не хочет еще прислушиваться к словам Дмитрия Андреевича. Литераторы, руководимые Леопольдом Авербахом, для виду осуждая левацкие напостовско-сектантские позиции Родова и Лелевича, в то же время пытаются изобразить позиции Фурманова как позиции правого толка, дающие слишком много свободы «попутчикам».
12 марта мне позвонила Ная.
— Приезжай немедленно. Митяю хуже.
Я, в свою очередь, позвонил Мате Залка.
— Положение очень серьезное. Приезжай сейчас же на Нащокинский.
Вскоре оба мы были у постели Фурманова. Ная встретила нас в слезах.
— Плохо, очень плохо, — сказала она. Митяй не промолвил ни слова. Только посмотрел печально и как-то виновато.
…Фурманов мечется в бреду, и мы не хотим огорчать его рассказами о ходе конференции. Чтобы порадовать его, мы принесли свежий номер журнала «Октябрь» со статьей его о «Железном потоке» Серафимовича и номер «Правды» с очерком о Марусе Рябининой, чапаевке, ивановской ткачихе.
Но представитель наших противников пробивается к его постели. 13 марта днем он появляется на квартире Митяя, будто бы справиться о состоянии его здоровья.
Фурманов спрашивает его о делах.
— На что ты надеялся, — цинично отвечает непрошеный гость, — ведь вас меньшинство. Вопрос твой провален. Некоторые хотели тебе тоже записать «уклончик». Да уж пощадили. Выздоравливай, найдем общую точку. Пора тебе бросить эту нелепую борьбу. Никому она ничего не принесет. Сам понимаешь, что слишком загнул.
…Болезнь усиливалась. Врачи констатировали менингит. В доме беспрерывно дежурили близкие друзья. Не отходила от его постели исхудавшая, скорбная Ная. Приехал старый ивановец Шарапов. Пришла сестра Ленина, Анна Ильинична Елизарова. Молодой писатель Иван Рахилло колол во дворе лед для компрессов. Беспрерывно звонил телефон. Сотни людей справлялись о здоровье Митяя. Товарищи из ЦК, из ПУРа, из Госиздата, Куйбышев, Бубнов, Белов, Накоряков, чапаевцы, туркестанцы, писатели, бойцы, совсем незнакомые люди.
Вечером 13 марта 1926 года Фурманов, умирающий, вырываясь из рук державших его товарищей, шептал: «Пустите меня, пустите… Я еще не все успел сказать… Не все сделал. Мне еще так много нужно сделать…» С этими словами он потерял сознание и через два дня, 15 марта, в девять часов вечера умер. Ему было только тридцать четыре года…
17, марта в 11 часов дня состоялась гражданская панихида в Доме печати. В почетном карауле стояли делегаты Реввоенсовета, герои гражданской войны, представители ВЦИК и Московского Совета, чапаевцы, писатели, рабочие. Венки… Целое море цветов. Горячо и скорбно говорили друзья. Потом подъехал артиллерийский лафет, сопровождаемый эскадроном кавалеристов. Длинная процессия протянулась по всей Пироговской улице до Новодевичьего кладбища.
И опять речи у свежего могильного холма. Выступал Демьян Бедный. Подавляя слезы, говорил старинный друг Митяя, ивановец и чапаевец, поседевший в боях воин Николай Михайлович Хлебников. Представители ПУРа и Московского комитета. Венгерский писатель Вела Иллеш. Стихи памяти Фурманова прочел Александр Жаров. Многие, не стыдясь, плакали. Успокаивая Анну Никитичну, сам заливался слезами Мате Залка.
Он писал потом, наш славный друг Мате:
«Все это казалось ненужным, невероятным, неестественным. Фурманов умер. Я могу представить Дмитрия убитым в бою. Лежит на поле комиссар с орденом на груди, лежит павший смертью храбрых. Но грипп… Бредом казалась нелепая эта смерть…»
В «Правде» была напечатана статья нашего старшого, Александра Серафимовича, «Умер художник революции».
«Что нужно от большевика? Чтобы он во всякой работе, во всякой деятельности был одним и тем же — революционным работником, революционным борцом. Таким был т. Фурманов. Он был одним и тем же и в партийной работе, и в гражданском бою, и с пером в руке за писательским столом. Один и тот же: революционный строитель, одинаково не поддающийся и одинаково гибкий…»
И как наказ ушедшего от нас Фурманова, нашего друга и вожака, к жизни, к борьбе, к творчеству звали нас слова некролога: «И он ушел. Ушел и унес с собой еще не развернувшееся свое будущее. Ушел и говорит нам своим художественным творчеством: