Фустанелла — страница 16 из 40

Батюшка не боялся собственной смерти и ждал ее как избавление. Лишь судьба невинного ребенка Мойши и Адониса, которого шантажом хотели превратить в убийцу, – вот что сейчас его заботило.

Игумен не раскаивался ни за одно свое деяние. Он жалел лишь о том, что сделал недостаточно много. Да, он велел закопать трупы немецких парашютистов, чтобы спасти деревенских жителей от фашистской вендетты. Правда, это не помогло… При отступлении он скрыл раненого радиста английской разведки, а затем тайно переправил его в Африку. Затем он укрыл Адониса, бывшего эвзона, отбившегося от партизанского отряда. Этот пылкий и любознательный парень являлся единственным кормильцем своей горемычной семьи, а значит, было долгом помочь ему.

А Мойша, прибившийся к монастырской вотчине десятилетний мальчонка с карими, как смоль, глазами и вьющимися, как водоросли на кораллах, каштановыми волосами… Он не сделал ничего плохого на грешной земле. Отчего же он прятался от взрослых людей, которые уже увели всю его семью в неизвестном направлении, а теперь пришли и за ним?..

Затравленный Мойша сидел под своей деревянной кушеткой, выстроганной монахами специально для него. Он пытался не сопеть, невзирая на простуду.

Дверь отворилась, и со двора донеслись звуки дедовской скрипки. Он на миг подумал, что дед Иосиф вернулся за ним, но не осмелился шелохнуться. Ведь скрипка издавала чужую музыку.

«Лесной царь» Шуберта, словно наркотик, будил во Фрице какие-то сверхъестественные способности. Он чуял запах страха и наслаждался им как ароматом дорогих духов.

Каблуки его сапог ступали на пол еле слышно, но Мойша воспринимал этот скрип как гром в ненастную бурю. Он съежился, став неподвижным комком. Его глаза таращились на сапог, остановившийся у кушетки. Теплое лежбище Мойши, устроенное для него добрыми монахами, казавшееся ему совсем недавно самой фешенебельной кроватью, в миг утратило лоск.

Фриц Шуберт потрогал подушку, набитую овечьей шерстью. Сопровождающий его монах старался не смотреть вниз. В какой-то момент он попытался отвлечь Шуберта, указав на полки с вином. Но Шуберт приказал ему выйти.

– Я разберусь сам. Управлюсь без твоих советов. Выйди вон.

Они остались одни. Сморщенный комок и охотничий пес. Зародыш и скальпель. Растерявшийся мышонок и зоркий филин… У Мойши не было ни единого шанса. Сперва он увидел руку. А потом они встретились глазами. Когда-то жил на свете маленький Петрос. И он так же прятался под кроватью. Его могли бы найти, но судьба обернулась везением. Мойше не повезло, ведь выросший Петрос знал, где искать прячущихся мальчиков…

Когда Мойшу вытащили во двор, монахи, сгрудившиеся метрах в пятидесяти от предполагаемой казни настоятеля, теперь оплакивали и мальчика. Они не скрывали слез, воздавая свои молитвы. Возможно, каждый из них был готов пожертвовать своей жизнью. Хотя… Шуберт никогда бы в это не поверил и на пальцах доказал бы этим бородатым гордецам, что их самопожертвование – всего лишь разновидность гордыни.

– Спрятали еврея! – пожурил он монахов и строго взглянул на отца Георгиоса. – Ты заслужил быть расстрелянным не один раз. Приютил жида вопреки директиве, которая висела на всех столбах от Ханьи до Ираклиона, в каждой деревне на доске старосты. Его следовало сдать немедленно, как только вы поняли, что он еврей. А он ведь этого не скрывает. Одно имя чего стоит! Как тебя зовут?

Мальчика тоже поставили к стенке, и он прижался к настоятелю, обхватив его ногу.

– Я спрашиваю твое имя! Назови его еще раз, как там, в подвале. Отвечай, еврейское отродье! Как тебя зовут?!

Мойше стало стыдно за свое неправильное имя. На минуту стыд пересилил его страх. Он был уже взрослым – так говорили ему дед и монахи. Но сейчас его широкие штаны увлажнились. Неужели заметят?

– Не трогай мальчика, он ни в чем не виноват, ты ведь не станешь убивать дитя… Мальчуган ведь невинен, – наконец издал голос игумен.

– Пока, – твердо отрезал Шуберт. – Но уже, как видим, начал гадить. Когда они гадят в свои штаны – не беда, но когда смрад мешает дышать остальным – это уже проблема, не так ли? Разве ты, Георгиос, адепт Православия, не знаешь, что евреи предали Христа?

– Но Христос не предал евреев, – изрек настоятель.

– Тогда пусть остановит меня! – надменно заявил Фриц.

– Ему нет до тебя дела, – опустил голову игумен.

– Что значит «нет»? Откуда ты знаешь?

– Знаю, потому и говорю. Человек, превратившийся в зверя, не может быть интересен Господу.

– Ну хорошо, не я, а ты или вот этот сопляк, вы ведь ему интересны? Если да, спасет ли он, к примеру, тебя от пули.

– Нет, не спасет, но даст умереть достойно. Оставит обо мне хорошую память.

– Что толку в памяти?! – засмеялся Шуберт.

– Память – то, что отличает человека от животного. Память – продолжение жизни, в ней смысл. Кто не помнит того, что с ним приключилось, никогда не сделает должных выводов.

– А тот, кто сознательно забыл, что с ним было, перевернул без сожаления ветхую страницу, разве он не победил свои страхи и не обрел новую, не обремененную воспоминаниями жизнь? Ты же знаешь Писание. Вспомни историю жены библейского Лота. Разве ее не предупреждали не оборачиваться, разве не оттого она превратилась в соляной столп, что вспомнила о своем прошлом пристанище и оглянулась назад?

– Каждый найдет в Библии то, что ищет его сердце, – рассудил игумен. – И дьявол в Святом Писании найдет оправдание своим злодеяниям.

– Сам признаешь, что твоя Библия – сборник противоречащих друг другу доктрин… До истины нам не докопаться, не так ли? Зачем же помнить бесполезное?

– Писание – не обрывочное чтение, а постоянное. Бог сам откроет путь ищущему истину. А помнить надо, чтобы жить. И чтобы спокойно умереть. Ибо смерть земная – вовсе не конец.

– А если после нее – забытье? Может, в этом вся суть и истина.

– Истина непостижима смертному, но только ищущий ее угоден Господу. Да и кто знает, может, мы бессмертны?

– Ты скоро это узнаешь, – съязвил гауптштурмфюрер. – Но не сможешь рассказать нам. Так что мы не запомним.

– Не обязательно рассказывать то, что итак очевидно.

– Как же меня бесит твоя пустая уверенность! Тебе очевидно? Веришь в то, чего никто не видит? И следовательно, в то, чего никто не помнит.

– Вера есть ожидание справедливости… – произнес игумен, подняв глаза к небу.

Отец Георгиос боялся, но не выказывал страха. Ни один мускул на его лице не дрожал. Голос был тверд как никогда. Он даже сам этому внутренне удивлялся.

– Справедливость тоже относительное понятие. Для меня справедливо наказать виновного в преступлении против великого рейха! Твоя вера не имеет ничего общего ни со справедливостью, ни с памятью, о которой ты с таким почтением говоришь. Ты не знаешь о памяти ничего, глупец.

– Я знаю о памяти не так много, но и не мало, чтобы предугадать кое-что, исходя из своего жизненного опыта и наблюдений о справедливости, которые я запомнил.

– Что именно ты можешь предсказать?

– Твою скорую и бесславную гибель.

– Ты умрешь быстрее меня и прямо сейчас… – обозлился гауптштурмфюрер. – Мне надоело ждать и слушать чепуху о справедливости, которой нет на этой земле, и никто не знает, есть ли она там!

– Справедливость везде.

– Ну все! Хватит! Я бросаю платок. Эвзон! Огонь!..

Платок плавно, словно опавший лист столетнего дуба, обернувшийся в воздухе рыбацкой лодкой, медленно полетел вниз, размеренно качаясь на невидимой волне. Адонис не выполнил команды. И тогда подручный Шуберта ударил кобылу плетью. Лошадь понеслась. Его брат-калека, привязанный к седлу бечевкой, болтался как бесформенная туша.

Отец Георгиос завел мальчика за спину, будто сам был непробиваемой стеной, способной защитить.

Паника накрыла Адониса. Он издавал нечленораздельные трубные звуки, отупев до предела. Глаза бегали, косясь из стороны в сторону. Безумие поразило его мозг. Все навалилось разом.

Лошадь несла брата на острые скальные камни к восточному склону двугорбой горы. Скользящее тело поднимало клубы пыли, подлетая и ударяясь о землю.

Мойша стоял за спиной отца Георгиоса и трясся. Адонис дрожал не меньше. Он смотрел на своего путеводителя по сложному миру, своего аббата Фариа, проводника, великодушно осветившего мрак факелом знаний и предоставившего ему убежище, рискуя всем, в том числе собственной безопасностью.

Парень переводил взгляд на удаляющуюся лошадь, которая, как назло, не замедляла шаг, а напротив – переходила с рыси на галоп…

Он взирал на священника, но перед глазами скакала эта любимая раньше, но проклятая в одночасье лошадь с белыми отметинами на рыжем окрасе, уносящая брата прямо в ад. Разум отказывался осмысливать происходящее. У него не оставалось ни минуты, ни мгновения. Шуберт орал:

– Стреляй!

Но как он мог нажать на курок?! Память, ведь он не утратил ее. Именно о ней только что говорил его наставник. Как же он может выстрелить, поправ наставление? И как он потом простит себя за убийство учителя?! За что и почему он должен его убить?! Ведь он не испытывает к настоятелю ничего, кроме искренней благодарности.

Отец Георгиос кивнул, глядя прямо в глаза эвзону.

– Да… – прошептал он, и Адонис прочитал это по губам настоятеля. – Да… Стреляй. Они не отстанут.

И палец непроизвольно нажал на курок. Раздалась короткая очередь. Монахи отвернулись. Их настоятель рухнул замертво. Пули пронзили грудь. Мальчик заплакал, встал на колени и попросил не убивать его.

Бывший эвзон отбросил оружие и побежал за лошадью, не опасаясь больше ничего. Он не подумал о возможном выстреле в спину. Он бежал спасать брата.

– Ты не успеешь! – оценил обстановку Шуберт, бросив ему вслед.

– Пристрелите ее! Прошу вас! Убейте лошадь! – кричал обезумевший эвзон на бегу. – Я же сделал, как вы просили. Пожалуйста!

– Так уж и быть! – внял просьбе эвзона гауптштурмфюрер. – Но ты поступишь на службу в силы безопасности. Согласен?!