– Я согласен на все! Убейте ее!
Шуберт кивнул подручному, и тот поднес карабин. Он хладнокровно прицелился. Прошло несколько секунд, но они показались бы Адонису вечностью, если бы он в этот момент не бежал, спотыкаясь о камни, а наблюдал за неторопливым стрелком.
Прозвучал выстрел. Лошадь резко остановилась, а через мгновение завалилась на бок как подкошенная. В предсмертной агонии кобыла пыхтела, словно паровоз, в угольную топку которого влили ведро ледяной воды.
Любопытство Шуберта заставило его подбежать к раненому животному, чтобы в последний разок взглянуть в бездонные глаза, отдающие холодной синевой на радужной оболочке, извлечь из кобуры «вальтер» и добить обреченную кобылу выстрелом в висок.
Агония закончилась, дергания прекратились. Но из глаз животного просочилась капля, похожая на слезу. Надо же – у лошади самые большие среди земных животных глаза. Возможно, Шуберт принял пот кобылы за проявление человеческого чувства. Какая нелепица! Это же не глаза человека!
Вздор! Немой укор не отпускал. На секунду показалось, что глазами лошади его оценивает кто-то могущественнее человека. Его даже передернуло, и он отвернул взгляд.
Димитрис остался жив. Ушибы и ссадины, покрывшие его тело, не были смертельными. Как, впрочем, и сломанная нога, она с рождения не чувствовала боли.
Адонис отвязал брата от бечевки, поднял на руки и понес в сторону дома.
– Все закончилось, Димитрис, все закончилось… – успокаивал его Адонис. – Ничего плохого больше не случится. Мы идем домой. К маме.
– Что делать с братьями? Перерезать им глотки? – спросил Шуберта вспотевший толстый каратель по прозвищу Дионис, запыхавшийся от незапланированной беготни и недовольный затянувшимися разглагольствованиями. От него разило перегаром, но Шуберт просто отвернулся, не сделав замечания своей «правой руке».
– Пока оставьте эвзона в покое. Он на крючке. Ему никуда не деться. Будет получать хорошее жалованье в полиции, чтобы прокормить своего калеку и слепого отца.
– А меленький еврей? Что делать с ним? Может, закопать его заживо под той оливой, где мы вырыли парашютиста?
– Как всегда, изощренная казнь, браво, Дионис! Когда разрешу тебе придумать новую пытку, тогда и устроишь нам концерт. Здесь неблагодарные зрители. Отправим жиденка к его сородичам в лагерь. Со вторым потоком. Мы же не звери…
– А монахи? У нас есть канистра.
– Что монахи? Предлагаешь их сжечь всех? И навлечь на меня гнев СС и «Наследия предков»? Пусть живут. И разнесут по округе, что я наказываю всех виновных без срока давности. Этот игумен заблуждался, что у меня плохая память. Я просто сделал ее выборочной, – словно убеждая и оправдывая самого себя, с металлическим холодом произнес Шуберт, затем сделал короткую паузу и ни с того ни с сего перешел на другую тему: – Помните ту девушку? Ее отбили партизаны. Найдите ее во что бы то ни стало! И приведите ко мне.
– Да найдем мы ее… – обиделся Дионис.
– Если найдешь – поставлю тебе ящик шнапса!
Глава 15. Позор
Спрятаться от вездесущего Шуберта и его карателей Адонис не смог. Ему пришлось выполнять обещание…
Батальоны безопасности, создаваемые с разрешения вермахта с лета 1943 года, были призваны бороться с растущим Сопротивлением, дабы, как высказался Адольф Гитлер, сохранить немецкую кровь.
Юбки эвзонов, выданные оккупантами Эллады и их марионетками записавшимся по разным причинам в полицаи добровольцам, не могли ввести в заблуждение греков.
Народ презрительно именовал коллаборантов из охранных батальонов, помогающих СС и зондеркомандам в расправах, германоэвзонами.
Что заставляло этих здоровых молодых мужчин выбирать сей путь? Желание выжить, страх или голод? У каждого из них нашлось бы одно, а то и тысяча оправданий.
Кто-то сослался бы и на свои идеологические разногласия с коммунистами, громогласно заявив, что борется с «красной чумой», со «сталинистами». Однако даже мотивированные и убежденные антикоммунисты, антимонархисты и ультраправые из организации «Х», копирующие немецких или итальянских фашистов, опускали глаза, когда им приказывали расстреливать соотечественников.
Когда осужденных на казнь греков вели за ограды церквей, на склоны гор или в цветущие рощи, германоэвзоны предавали своих как бы наполовину. Они ведь только сопровождали…
Стреляли ведь немцы. Это гитлеровцы строчили из своих пулеметов. Это они придумывали изощренную месть, приказывая вешать за каждого убитого немца десять селян. Это они даже за косвенную помощь партизанам, за сочувствие к ним вели на убой подозреваемых, коими считали любого, кому было больше шестнадцати лет.
Но разве можно предать наполовину? Так же невозможно стать наполовину героем. Ты или герой, или предатель.
Немцы убивали без суда. Они устали требовать беспощадности от ненадежных греческих жандармов и ручных эвзонов. Они полагали, что лучше замарать руки греческой кровью самим, чем доверять карательные процедуры ленивым полицаям. Зря они купились на заверения отъявленных мерзавцев о том, что сформированные батальоны безопасности наведут порядок. Все приходилось делать самим. Грекам нельзя было ничего доверить!
Жители гордой Эллады выходили на улицы на стихийные митинги и демонстрации даже в Афинах, протестуя против угона в рабство, голода и несправедливости. Они все еще грезили о своей исключительности, полагая, что администрация, поставленная Третьим рейхом, сжалится над землей, где зародилась демократия.
Все происходило ровно наоборот. Демократические традиции греков рассматривались не как преимущество, а как отягчающее обстоятельство. Греков считали неисправимыми, неполноценными, низшей расой, ничем не отличающейся от славян.
Горе и стенания не кончались. Целые города вымирали от голода. Многодетные матери искали пропитание себе и оставшимся в живых детям, скрывая смерть своих чад ради продовольственных купонов. Окоченевших от холода и умерших прямо на улицах от истощения людей теперь подбирали не катафалки, а мусоровозы. Ежедневно их сгребали десятками, чтобы отвезти на кладбище и сбросить в братские могилы. Священники больше не отпевали усопших, сердца ожесточились, никто больше не надеялся на молитвы.
По безлюдным улицам гулял свистящий ветер, разгоняя пыль в пустоте. Вздыбившиеся клочки газет летели мимо мусорных контейнеров, где более не осталось крыс. Дети с пепельными лицами и ножками, больше похожими на тонкие лапы пауков, сражались с бродячими псами за изглоданную кость или огрызок груши. Если оставшемуся в живых мужчине с провалившимися щеками удавалось отловить ежа или вскрыть и сварить пойманную черепаху, он мог считать себя самым счастливым человеком на свете, ибо его семья могла протянуть еще хоть какое-то время.
Конфискации не прекращались. Геринг прямо заявил, что его не интересует, что триста тысяч греков умерли от голода, главное, чтобы продовольствие поступало бесперебойно.
Плодородные земли не могли прокормить ненасытный рейх. Природа взалкала выдать дополнительный урожай страдальцам, но даже она оказалась бессильной перед человеческой жестокостью.
Сопротивление нарастало с каждым месяцем. Партизаны провозглашали в горах свои республики, неподконтрольные рейху. Они пускали все новые составы под откос, взрывали мосты, уничтожали конвои, освобождали пленных. Они пытались остановить грабеж, противостоя целым армиям завоевателей и их приспешников.
И у них многое получалось.
Эллины не превратились в рабов даже под гнетом тройной оккупации. При этом члены ЭЛАС нечасто попадались в руки. Вместо них немцы вешали «пособников», угрожая сжигать все села у железнодорожных линий, что подвергались атакам со стороны партизан. Болгары действовали еще жестче. Они отрубали головы. Мягче всех на оккупированных территориях вели себя итальянцы. Но, скорее всего, потому, что в начале войны получили от греков по зубам и всем своим средиземноморским нутром предчувствовали – конец близко, а за фиаско обычно следует вендетта.
…Адонис никого не убил. Никого, кроме отца Георгиоса. Но этого было достаточно, чтобы не только он сам проклял себя во веки веков. Его прокляли все в деревне. Его проклял родной отец. Он как-то плюнул в сторону сына, примеряющего форму германоэвзона с отглаженными стрелками на фустанелле. Плюнул и изрек:
– Впервые в жизни я рад, что слеп. Я не вижу этого позора. Мой сын – убийца и предатель…
Отец был прав, поэтому Адонис ничего ему не ответил. Он промолчал, как молчал, проходя в своей форме, выданной специально к смотру полицейских подразделений в Ретимно, мимо домов доброжелательных прежде соседей.
Кто-то из них отворачивался. Нет, не из-за страха. А по причине отвращения. Кто-то, напротив, смотрел с вызовом и презрением.
Никто не жалует предателей, а особенно тех, кто причастен к убийствам невинных. Новобранец, которого селяне провожали в армию с надеждой и умилением, вернулся домой убийцей самого уважаемого человека во всей округе – отца Георгиоса.
Монахи поведали, как этот негодяй собственноручно выпустил целую очередь в святого человека, не оставив тому ни единого шанса. Свинцовые пули пронзили грудь монастырского настоятеля и могли задеть ребенка, коего тот ценой своей жизни укрыл от неминуемой смерти. Вот как бывает! Вот что происходит! Вот как может все обернуться! Черная неблагодарность за благодеяние – что может быть хуже?!
Он ходил словно призрак, не чувствуя ног. Его душа все еще теплилась в теле, но казалось, взирала на свое вместилище откуда-то сверху, отстраненно, убежденная в том, что этот сосуд стал для нее тесным и некомфортным.
С матерью Адониса, кроткой религиозной женщиной, больше никто не здоровался. Она воспитала чудовище. А значит – она тоже несла ответственность за все, что произошло.
– Не застревает ли в горле немецкий паек? – донеслось до нее, когда она набирала воду у колодца, того самого, одного на две деревни.
Она знала причину. Она оправдывала свое чадо. Но ей нечего было сказать в оправдание. Ее сын и вправду расстрелял игумена, но у него не было выхода. Иначе погиб бы брат… Она хотела защитить сына, поведать людям о том, как он добр и красив душой, как он внимателен к матери и слепому отцу, как умеет любить и ухаживать за инвалидом. Она мечтала выкрикнуть во весь голос: «Люди! Как вам не стыдно?!» Но стыдно почему-то было именно ей. Словно она сама нажала на курок.