Футбол 1860 года — страница 23 из 58

разрушившим и спалившим свой собственный дом, и мой отец, потерявший состояние и жизнь, занимаясь какими-то таинственными делами в Китае, безусловно, унаследовал эту кровь безумца.

«Не могу ничего сказать о твоем старшем брате, — говорила мать, — он окончил юридический факультет и уже поступил на службу — сам, по своей воле он бы в армию ни за что не пошел, а вот у брата S, добровольно поступившего в военную школу, в жилах уж точно текла передавшаяся ему через отца кровь брата прадеда, он совсем не мой сын.

Но твой прадед все-таки был выдающимся человеком! Бандиты имели только пики, а прадед запасся ружьем! Кто же из вас вырастет похожим на прадеда — ты, Мицусабуро, или Такаси?»

Если я не отвечал на этот вопрос, задававшийся в воспитательных целях, мать упорно не отставала от меня, если же, чтобы отделаться, отвечал, что на деда буду похож я, мать, наградив меня недоверчивой улыбкой, замолкала.

Переписывавшийся со мной старый школьный учитель — историк родного края — не отрицал, но и не особенно поддерживал версию матери о причине восстания. Он стоял на научных позициях и серьезно рассматривал тот факт, что в шестидесятые годы не только в нашей деревне, но и во всем районе Эхимэ вспыхивали восстания и вектор этих разрозненных сил указывал на революцию. Специфику обстановки в нашем княжестве он видел лишь в том, что примерно за десять лет до событий 1860 года глава княжества, временно назначенный управляющим храмами, произвел серьезные реформы. Горожан он обложил денежным налогом, назвав его народной данью, а крестьян обязал выплачивать, кроме того, предварительный налог рисом, названный позже «дополнительным предварительным налогом». В конце письма учитель приводил отрывок из одного документа: «Когда они в темноте и нищете — они тянутся к свету, когда они в свете и достатке, темнота исчезает. В жизни все взаимосвязано — то, что уходит, возвращается. Человек — господин всего, но достижимо ли благосостояние народа при плохом правлении?!» Это революционное просветительство обладает силой, способной поднять дух не столько у меня, сколько у Такаси. Как говорит жена, если этот историк-пенсионер не умер от рака или инфаркта, Такаси стоило бы встретиться с ним. Ни во сне, ни наяву я был не способен примкнуть к толпам бунтовщиков и еще менее способен к тому, чтобы, укрывшись в амбаре, стрелять в них из ружья. Человек с моим психическим складом далек от всего связанного с восстанием. А Такаси стремится к тому, что свойственно человеку противоположного характера, во всяком случае в моих снах он достигал своей цели…

Со стороны флигеля слышны какие-то звуки — наверное, это немолодая женщина, страдающая обжорством, пробудившись от страшного сна, в темноте набивает желудок.

Еще глубокая ночь. Я протягиваю руку и начинаю шарить в поисках бутылки, в которой должно было остаться виски. Неожиданно рука натыкается на что-то холодное, как панцирь краба. Зажигаю карманный фонарик, лежащий у изголовья, — пустая банка от сардин. Боясь осветить лицо спящей жены, я, шаря маленьким кружком света, нахожу наконец бутылку и при свете фонарика пью виски. Пытаюсь, но так и не могу вспомнить, ела ли она сардины, когда пила вчера вечером. Привычка жены пить действительно стала частью моей жизни. Видя, как она начинает напиваться, я обращаю на это внимания не больше, чем если бы она курила.

Потягивая виски, я пристально смотрю на пустую банку от сардин. В центре прорезанного окошка под точно найденным углом лежит маленькая вилка. Наружная сторона жестяной банки отливает белым, а внутренняя, покрытая золотистой пленкой, тепло поблескивает сквозь масло и остатки сардин. Когда жена, вставив уголок крышки в тонкий ключ, начала наматывать на него слой за слоем упругую трубку жести, она увидела, как появились аккуратно уложенные маленькие хвостики, и, несомненно, испытала первобытную радость, будто, обдирая губы, вытаскивает из раковины устрицу, чтобы проглотить ее. Она съедает сардины, прикладывается губами, испачканными маслом и остатками рыбы, к бутылке и облизывает три пальца, которыми брала сардины. Раньше пальцы у жены были слабые и, если нужно было открыть банку сардин, она всегда просила меня. Но с тех пор как она привыкла пить в одиночестве, пальцы у нее стали крепкими, и мне почему-то это неприятно. Чтобы утопить в той самой яме переполняющую меня жалость и какую-то непонятную злобу к жене, я, закрыв глаза, отхлебнул большой глоток виски. Жидкость, раскалившая горло, раскалила желудок, раскатила тьму в голове — я заснул. И больше не видел ни одного сна…

Когда Такаси и его «гвардия» отправились на школьную спортивную площадку, свободную в зимние каникулы, чтобы собрать там молодежь и провести с ними первую тренировку, мы с женой почувствовали непереносимую пустоту, почувствовали, что нам необходимо чем-то заняться. Это чувство все росло, и я, воспользовавшись помощью детей Дзин, отнес из главного дома в амбар циновки и переносную печку и снова взялся за перевод, который мы начали еще с покойным товарищем. Это была книга воспоминаний английского зверолова о счастливых детских годах, проведенных на Эгейском море; ее нашел и с наслаждением прочел покойный товарищ.

Когда я приступил к работе, жена, вместе со мной искавшая в кладовке переносную печь, достала оттуда старое издание собрания сочинений Сосэки[11] и решила перечитать его — так что мы оба нашли, как убить время.

Мужественная бабка товарища сказала, что соберет и отдаст мне черновики законченной им части перевода и его заметки, но после похорон родственники почему-то воспротивились этому, и, в конце концов, все его бумаги были сожжены. Они, по-видимому, боялись, что из черновиков и заметок выскочит обнаженное привидение с головой, выкрашенной в красный цвет, и будет угрожать оставшимся в живых. Я не стану скрывать, что маленькое пламя, охватившее черновики и заметки, вселило в меня глубокий покой. Но все равно я не до конца освободился от привидения. Перелистывая текст пингвиновского издания с пометками товарища — это была его часть, которую пришлось теперь переводить заново, — я неожиданно наткнулся на множество подстерегавших меня ловушек. Например, срисованная им из зоологического атласа черепаха в три квадратных сантиметра, которую он изобразил на белом поле страницы, открывающей главу о черепахе, с наслаждением поедающей землянику, была воспроизведена во всех впечатляющих, самых детски-юмористических деталях. Или такая подчеркнутая им фраза, будто посланная мне весточка, в которой звучит его голос. «Итак, попрощаемся, — начал он, но голос его задрожал, и по морщинистым щекам побежали слезы. — Бог свидетель, я не плачу, — всхлипывал он, и грудь его высоко вздымалась, — но мне кажется, я прощаюсь с родными, вы мне стали такими близкими».

Жена молчала, углубившись в чтение Сосэки; временами я замечал, что какие-то места ее волнуют. Потом она взяла у меня словарь и, посмотрев в нем английские слова, употребленные Сосэки, сказала:

— В дневнике Сосэки, который он вел в монастыре Сюдзэндзи, когда лежал там с язвой желудка, есть несколько английских слов, ты знал об этом? Мне кажется, они очень подходят к тебе, Мицу, каким ты стал сейчас. Например: languid, stillness, weak state, painless, passivity, goodness, peace, calmness[12].

— Что, painless? Ты считаешь, что я совсем нечувствителен к боли? Я так выбился из сил, что не способен совершить зло, я превратился в добрячка — может быть, это и так. Но неужели ты и впрямь считаешь, что я пребываю в peace?

— Во всяком случае, мои глаза, Мицу, видят именно это. С тех пор как мы поженились, ты никогда не был таким мирным, как эти несколько месяцев, — упорствовала жена с подчеркнутым спокойствием трезвого алкоголика.

Я с трудом подавлял в себе желание погрузиться в нирвану, стать мирным, совсем мирным, как животное, превратиться в нечто абсолютно мирное, подобное овощу. Я читал об одном старом монахе периода Муромати[13], который, решив превратить себя в мумию, поучал, что, если до предела сократить питание, а перед тем, как сойти в могилу, перестать и дышать, тело, безусловно, начнет ссыхаться. В своей стоминутной жизни в яме осенним рассветом я, изображая античеловека, человека-животное, пытался, насколько это было в моих силах, накликать на себя смерть. Но, испытав отчаянный страх, я все же верил, что, выбравшись из ямы, смогу снова начать нормальную жизнь, а в глазах жены я, видно, по-прежнему тихо сижу в луже, на дне выгребной ямы, обняв горячую собаку. Стыд проникает в мельчайшие капилляры моего тела, тела крысы, и вызывает жар. Если это ясно даже жене, замкнувшейся в пьянстве, то насколько же трудно будет мне вернуть себе чувство надежды. Новая жизнь, соломенная хижина? Для меня это недостижимо.

— Ты чувствуешь, что начала новую жизнь?

— Новая жизнь! Ты ведь знаешь, что я по-прежнему пью? А достать здесь можно только дешевое и вонючее виски, поэтому выпить тайком не удается. — Жена вызывающе бросает мне эти колючие слова, поняв мой вопрос как издевку, рассчитанную на то, чтобы причинить ей боль. — Собственно, когда Така говорил о новой жизни, он имел в виду тебя, Мицу, а совсем не меня.

— Это верно. Но дело-то ведь во мне самом, — подтвердил я, весь сжавшись. — И единственное, что я хотел, это уточнить, испытываешь ли ты и сейчас пристрастие к алкоголю.

— Как я смотрю на алкоголизм? Считаю ли я его увлечением молодости, которое пройдет само собой, или же, наоборот, первым признаком прогрессирующего с годами крушения молодости и, значит, до самой смерти буду привержена ему? Это тебя интересует? Основная причина моего алкоголизма — сознание, что я не могу быть матерью. Сейчас я уже не в том возрасте, чтобы каждое утро испытывать упадок, как вчера, и поэтому правильно второе. В моем возрасте начинаешь понимать, что с каждой новой морщиной на лице приближаешься к смерти.