Пришлось остановиться и уцепиться за стены, чтобы не быть сброшенными на поворотах переулков, которые скатывались к гавани; туда, где на неисчислимом расстоянии можно было различить на палубе парусных судов, покрасневших от фонарей, черные и острые силуэты моряков, похожие на волшебных и зачарованных бабочек.
Таким образом, держась за руки, прислонившись к стене под выступающими балконами, обнесенными проволочными решетками тонкой работы, двое мужчин прислушивались к шуму ветра, который порой приседал, как рабочий и, разостлав вокруг себя инструменты, старался снять двери с петель.
Долгий мучительный лай оледенил спину. Они достигли квартала ткачей. Сплетение переулков становилось безвыходным, подобным ниткам ткацкого станка. Пришлось купить факел; но ветер задул его.
Во дворе казарм они нашли лошадь и факел из махалажа: это была маленькая железная клетка, надетая на длинную палку. Когда клетка была наполнена пылающей смолой, Мафарка вспрыгнул в седло и пришпорил коня. А раб бежал около стремян, тряся огненной гривой факела и неся запас дров в переднике, вздутом на спине как горб.
Лай снова послышался на расстоянии; это были яростные и злобные скачки, раздирающие душу мрака.
– Это бешеные собаки! – сказал раб.
С поникшим сердцем остановился Мафарка.
– Они вошли сотнями сквозь трещины вала и искусали женщин и детей!..
– Так надо же убить всех, и собак, и искусанных! – сказал Мафарка.
Когда он приносил эти слова, клуб хриплых голосов и пронзительных криков обрушился на них. Они были на повороте улицы оружейников. Навстречу переулком, ныряющим в площадь, ввалившуюся, как воронка, катился под белыми, посеребренными лапами луны, хоровод оборванных женщин, чудовищный клубок рук.
– Ты видишь, господин… Они охотятся на собак.
Мафарка пришпорил коня, менявшего ежесекундно аллюр, как и таинственная тревога короля. Иногда лошадь поднимала уши, видя, как по обмазанным лунным молоком стенам бежит ее тень, ставшая фантастичной, и тень раба, который, казалось, кусал ее, как пес, за копыта. О, этот посеребренный и липкий свет на стене!
Не был ли он слюной бешеной собаки?..
Мафарка почувствовал, что его тело навсегда срослось с седлом; у короля было ощущение, что он разбивает свою собственную трусость, когда вонзает шпоры в бока животного.
Оно удвоило галоп и быстро проносилось мимо входа в переулки гавани. В бесконечной глубине, пенящееся море корчилось, ощетинив шерсть и тявкая, как собака!.. Как собака!.. Как собака, он подвергался ужасу этой мрачной ночи, которая грубо травила его, плюя в спину ледяными шквалами.
Его жалкая душа, внушала ему отвращение; при каждом отдаленном лае, Мафарка чувствовал, как сердце бежит вон из груди, подобно тому, как вода уходит из треснувшей вазы.
А разве у звезд не было остроконечных морд и острых глаз собак, озлобленных на шумливое море; собак, раненых насмерть, преследуемых со всех сторон, прижатых галопирующим ветром к скалам?
Лошадь вдруг присела на задние ноги, съеживаясь, чтобы избежать укуса, дрожа, как мулы, когда они чуют в пустыне хищников кошачьей породы.
Галлюцинация возросла. Не укусит ли его вдруг эта луна, с чьей белой собачьей головы текла липкая и меловая пена сквозь облака?.. Этот раб, не укусит ли и он его, как собака?.. Что же иное, как не неукротимая жажда зажигала эти белые зрачки, смачивала желтою слюною зубы в этом задыхающемся рте! Иначе почему бы раб бежал так, изрывая такие мягкие, как трупы раздавленных собак, тела?.. Почему он держался так близко к правой ноге, мало-помалу замерзавшей?
И по временам, образ брата витал в его глазах, в его объятиях… И он задыхался под дорогой тяжестью. Он чувствовал, как к его лицу прильнуло лицо брата с большими глазами, задремавшими в тени век и открывавшихся лишь для того, чтобы плакать…
О, почему он так плакал?.. О, слезы, обожаемые слезы, слезы драгоценные, как чудные и священные драгоценные камни, найденные в недрах земли, после того, как вырвали с корнем гору!.. Слезы, которые ему хотелось бы собрать в пригоршни рук, и которые без конца падали на его сердце и на загривок лошади, наводняя мир!..
Но что сделать, чтобы остановить эти слезы? Как закрыть эти веки? Ибо он чувствовал, что вся кровь, вся жизнь его брата вместе с его, Мафаркиной, жизнью непоправимо вытекали в этих слезах!
Тогда со страшным вниманием он протягивал вперед губы, чтобы дотронуться до губ брата… Он протягивал к брату поцелуи, и его руки становились пустыми и легкими, чтобы лучше ласкать дорогие щеки… И он открывал глаза, в которые входили, как поток скорбей и страданий, взгляд и слезы брата!
– Ты болен, Магамал… мой обожаемый брат!.. Где же болит? Скажи мне!.. Ты слабеешь?.. Нет, это неправда!.. Кто, о, кто причинил тебе зло?.. Ведь невозможно, чтобы ты должен был умереть!..
Вдруг отдаленное воспоминание детства захватило мысли. Он увидал себя в кирпичной хижине на высоком берегу Лимана в Мензабу… И он смаковал ванилевые ароматы, кислые и поперченные, которые шли от загороженных фруктовых садов. Магамал был с ним; ужасный ребенок вел на пляже жизнь молодого дикаря и играл с пастухами, у которых воровал масло и молоко…
Иногда они вместе подстерегали пастушек в бане, чтобы спрятать их передники… И Мафарка видел брата, цепляющегося за скалу и прыскающего от смеху при щекочущих и мяукающих криках голых женщин!
Однажды вечером, шафрановое солнце с каймой красного перца, вытягивалось над морем. Магамал бросился вплавь за большой черепахой, позабыв о кайманах, которыми кишело здесь море, здесь, где пресная вода смешивалась с соленой. Мафарка смотрел на брата, тело которого блестело, быстро удаляясь под сводами зелени. Внезапно какая-то масса подпрыгнула между камышами, серая, мягкая масса, танцующая на коротких лапах, и – трах! Внезапный нырок, взмутивший мягкую ювелирню просвечивающей скатерти. Магамал не обращал на это внимания, счастливый тем, что может побарахтаться в сапфирной свежести глубокой воды. Мафарка крикнул ему, чтобы он поостерегся, но ребенок принялся снова равнодушно плавать длинными ленивыми взмахами. Вдруг кайман чуть-чуть не схватил его… Мафарка так ясно пережил этот трагический момент, что вскрикнул:
– Магамал! Магамал!
Король и раб теперь вступили в богатый квартал. Направо и налево были лавки, где на помосте, доходящем до груди, дремал торговец, сидя как починщик обуви, с телом ослепленным беспорядочными лампами. Издали эти лавчонки походили на пасти фокусников-негров, глотающих огонь. Толпа пестро наряженных торговцев сновала в греческих кофейнях, под низкими лампами, скученными, острыми, как зубы, полускрытыми закрученной зеленью фигового дерева, походящего на большие усы. И Мафарка подумал о чудовищных кусках мяса растертых могучими челюстями. Снаружи луна смазывала лица домов маслом экстатической грусти, в то время, как посреди улиц неутомимые гуляки ели, присев на корточках в кружок, или лежа на животе вокруг больших костров, где жарились барашки. Гуляки вставали, не узнавая Мафарку; их щеки покраснели от отражавшегося огня, с губ стекали беловатые соуса; гуляки вызывающе обращались к королю с хриплыми, скрипучими и пронзительными криками, которые, казалось, продолжали отдаленный лай.
Да! Да! Это был тот же звук!.. И Мафарка смотрел на корчи барашков, прыгающих на вертеле, и на лица евших… И ужасный, страшный облик собак входил через глаза, расширенные от ужаса, наводняя душу отвратительным ядом.
Но мало-помалу лавки, залитые светом, исчезли. На некотором расстоянии одна от другой, зевали бедные, темные таверны, потухшие, как рты стариков с желтым и мрачным зубом единственной лампы и выставками гнилых фруктов, слюны и пены, за дверью…
Мафарка пришпорил лошадь, чтобы удрать от дыхания асфальта и паленой шерсти.
Они обогнули гущу гигантских кактусов, чьи мрачные сплетения заставляли вспоминать о казненных неграх, с головой всунутой в негашеную известь и большими толстыми ногами, качающимися в воздухе. Страшный гам, бурун спин, – и они наконец остановились во дворе дома Уарабелли-Шаршар.
Внезапно Мафарка почувствовал, как смутный страх переворачивает его внутренности в то время, как он пробивался сквозь толкотню занятых слуг под красноватым, коричневым оком луны, взобравшейся на край террасы.
Перед Мафаркой катилась черноватая волна стонущих женщин. Одна за другой, гуськом, они образовали хоровод, который проходил через дом из одной двери в другую, женщины протягивали вперед руки, и изо ртов выходили жалобные молитвы, перемешанные с монотонным гу! гу!:
Гу! Гу! Рыдайте!..
Плачьте белые паруса!
Менее прекрасные, чем его передник
При ветре бега!..
Рыдайте, птицы,
Менее быстрые, чем его мысль!..
Рыдайте, цветы, менее ароматные,
Чем его дыхание!..
Плачьте, молодые девушки, потерявшие
Поцелуи Магамала!..
Куда его унесли?..
Вернется ль он?.. И когда?..
На его могиле посадим мы
Розовый куст, чьи корни
Вглубятся до сердца умершего!..
И когда заходящее солнце
Прижмет свои пылкие губы
К распустившимся розам,
Кровью умершего Магамала
Оно опьянится!..
В средине круга плакальщиц, высокая и величественная женщина, от времени до времени быстрым движением бедер встряхивала развевающиеся лохмотья черного, разорванного передника. Она поднимала палочку из слоновой кости, указывая ритм хороводу, делавшемуся более быстрым; он входил в дом, как ветер при буре, и с трудом выходил с другой стороны, стелясь, как жирный дым… без сомнения для того, чтобы накормить колдовской огонь.
Мы ни разу не ослушались тебя!..
Мы ни разу не изменили тебе!..
Не покидай любящих тебя!..
Почему, о зачем ты желаешь бродить
Наудачу?
Возвратись же в свой дом!..
Мы заботливо его подметем
И мы здесь
Собрались, чтоб принять тебя…