алича мысли и знаем радость пути. Вы, дети покоя272, знайте, что нет для нас ничего славнее измены. Хамелеоны, вот кто мы. Тогда как земля остаётся в одних тесных пределах одной и той же, пока человек не перестроит её, мы каждый миг становимся иными, каждый миг, пробегая иные места. Наша нравственность перевёрнута. Мы ненавидим верных, как другим, так и себе. Мы славим предателей, вероотступники наши идейные отцы, проститутки наши идейные матери. Они меняют веру и любовников как мы меняем убеждения, живописные и поэтические формы, как мы меняем мастерство. Вы не можете поспеть, вы предпочитаете верных жён, да, именно верных жён, Пенелоп. Ваш девиз – Semper immota fides273 – ну что ж, отлично, пусть <вас> благословляют лицемеры, ханжи и пасторы, но не мы. Ну что ж, отлично, но кто дал вам право ругать наше дело. Кто вам дал право ругать дело измены, в которой больше напряжения, риска и огня, чем где бы то ни было. Постоянная опасность железит нервы и гибкой стала решимость, постоянная опасность научила делать прыжки, которых вам не узнать. Да здравствует всёчество, которое мы несём, да здравствует многоликость и изменчивый человек.
Из всех религий, которые на земле, нам нужна одна религия вечной измены хамелеона. Наш символ – чистильщики обуви. Вот великие жрецы, сидящие на перекрёстках улиц, которых вы не умеете чтить. Чистя обувь, они чистят знамя нашей свободы от земли, которое земля повседневно грязнит. Скажите, <к> чему все эти мостовые, тротуары, как не для того, чтобы предохранять ботинки от ласковой пыли. Этот крик – пожалуйста, почистят по соглашению – заставляет нас, вздрагивая, вспоминать, что наша задача – свобода от земли. Освобождаться же от земли значит переставать быть собой, освобождаться от земли – значит поступать с собой как с воротничком – надел раз и довольно. Значит прийти к измене – слава ей.
Я слышу грязные намёки. Или вы, привыкшие дрожать над благами, думаете то же о нас. Оставьте при себе вашу грязь и гадость. Мы с изменой, потому что того требуют наши сердца, наш бег в бесконечность и что за дело нам до того, можете ли поспеть вы за нами или нет. Мы зовём за собой славных всёков, подлинных детей человека, а не глупой земли, тех, кто хорошо понял условность формы и её служебную роль. Вперёд, вперёд, ни одной секунды промедления. Бунтуйте, нечего останавливаться перед дворцами. Сколько разрушено. Ещё, ещё перед вами славный дворец, обитателей задушить, а стены взорвать.
И когда Ларионов смолк, сел за стол, а толпа шуршала по зальному полу, а лакеи царственно вытягивались, казалось, готовы были начать тронную речь, я достал из жилета пузырёк туши, кисть, из бокового кармана зеркало. Все насторожились и смотрели, как я делал незамысловатый одноцветный рисунок на лице. Когда я кончил, проскакал смех и гудение. Принялись обсуждать моё лицо и делать замечания и остроты. Кто-то спросил – зачем вы это делаете? Один из толпы ответил – они хотят обратить на себя внимание; другой – они находят, что это красиво; третий – это, очевидно, протест против обыденности. А спросивший, зачем вы это делаете, повторил вопрос. За ним многие – зачем вы это делаете, зачем вы это делаете, и вопросительный знак повис в зале как грозовая туча.
Тогда я встал и, обращаясь к стаду верности и к детям земли, ещё более глупым, чем мать, – говорил:
Вы хотите знать – почему мы раскрашиваемся. Вы все повторяете это, и вопросительный знак повис в воздухе как грозовая туча. Хорошо, да, я буду мортирой, и ядра слов отгонят нависший вопрос. Я жалею вас и щажу. Довольно этот вопрос проливался градом на хилые виноградники вашего ума, и без того подточенные филлоксерой новой машинной жизни. Но на этот раз пощада обречённым. Я буду милостив к вам, и то, что придётся сказать по поводу раскраски, будет пояснением нашего дела и наших мнений о роли мастера. Лицо дворец, быть может, самый неприступный. Ибо оно – последний оплот тех идей и того порядка, враги которого мы. Дворец взят, дворец разрушен, мне остаётся сказать, почему мы пошли на штурм.
Мои друзья указывали вам, что задача человека освободиться от земли, умножиться и неуклонно превосходить самого себя. Это истина старая, и ещё полтинничный развратник Charles Baudelaire говорил о gout de I’infini274. А раз искусство – а оно человеческое – следует за этой борьбой, оно её должно отражать. Следовательно – вот вам цепи логических посылок – борьба мастера с предшественниками и диктование вкусов – борьба с теми, что недостаточно ненавидели землю, и с тем, что недостаточно далеко от неё. Наша борьба с чистым лицом и за раскрашенное есть борьба с последним видимым оплотом земли.
Царство деревьев прошло, это уже сказал Маринетти. Горы прорублены, прыжки водопадов приняли на себя турбины, и вот видите, по откосам вползли фуникулёры и на вершине мира на Гауризанкаре, который некогда только светил издалека – шумный и мне внимающий ресторан. Поля взборождены, люди в воздухе, земля больше не грязнит ног и великие жрецы – чистильщики обуви умерли. Любовь похоронили под трамвайные звонки, выкрики газетчиков и кашель простуженных проституток. Тело со всем его обаянием, фаллос и матку закрыла одежда, и горе тем, кто пытается возродить омерзительную и противную наготу. Борясь за человека, я протягиваю руку проституткам и зову их матерьми. Борясь за человека, я протягиваю руку целомудренным и стыдливым, ибо они рабы одежды. Вот противоречие, которое вместить только нам.
Но осталось ещё лицо. Осталось лицо.
Однако вернёмся на минуту. Мы упомянули об одежде как убившей тело. Кроме того, она вообще заслуживает внимания. Перестроил землю человек. Это неважно. Землю можно покинуть. Отсюда с вершины мира нам остаётся прыгнуть в звёздное пространство и посетить далёкие миры. Гораздо важней, как перестроил себя человек. Именно одеждой. Одежда то, что человек прибавил к душе и телу, то, чего не дала земля. Вот почему чем дальше, тем сильней власть одежды, и в наше время стало истиной, что цари платья затмили царей духа и красоты. В доброе время ценили хорошее тело, потом хороший ум, теперь ценят хорошую одежду. Так говорят, по платью встречают. Но ещё провожают по уму. Скоро будут по платью встречать и провожать. Повязывая галстук, мы восторженней причащающихся или брачных в первую ночь. Одежда пьянит нас. Одежда наша школа, как прежде школой была любовь или церковь. Царство тела прошло. Царство духа прошло. Приди царство одежды.
Но одежда не только новый элемент человека, им самим созданный, но и мировоззрение, и учение жизни. Одежда путь ко всёчеству.
Великий портной Поль Пуарэ275 высказал [совершенно] правильную мысль, свидетельствующую о проникновенном понимании духа одежды – всякое платье нужно надевать только раз. Т<о> е<сть> – одежда умирает в час рождения, и за одной должна следовать – иная. Ни минуты задержки. Всё дальше. Новые сочетания и новые слова. Мода и та уже влечёт к обществу. Подумайте – разбирая дух одежды, мы приходим к тому, что сказал только что Ларионов – к измене. Измена краеугольный камень одежды, и этим, прежде всего, она хороша.
Одна дама сказала – у меня одна голова, я буду носить одну шляпку. Другая возразила ей, одна голова, но этот недостаток я заменю тем, что буду менять шляпы. Этот недостаток — вот где цель менять ненавистную голову, всегда одну и ту же. Пока это не достигнуто, лучшие люди – потерявшие голову. Ненасытная жажда меняться, упадок нравов, жажда приключений, gout de I’infini – не говорит ли всё это о росте одежды, хотя час её владычества и не настал. Тело можно только угадать, тело узнаешь только в спальной комнате и отдельном кабинете. Душа не видна, душа спряталась. Всё покрыла одежда, но осталось ещё лицо. Осталось лицо. Буше де Монвель сказал, если я не ошибаюсь, что кусочек белого шёлка, образующий галстук, и одинокая жемчужина, его украшающая, экстракт древней пышности мужского костюма, экстракт малый по количеству, но более острый и ясный. Можно сказать, что лицо человека, небольшое пятно его существа – экстракт тела и духа, спрятанного и убитого, которые некогда жили полной жизнью, экстракт малый, но более острый и выразительный. Я не сомневаюсь, что в наши дни лицо выразительней, чем когда бы то ни было276.
Последняя цитадель выразительной души и летопись тела, последний оплот индивидуальности, слабеющий под напором культуры глашатай тела и глашатай духа, он громче, чем когда бы то ни было, кричит о них. Убить лицо, сделать человека безличным, значит упразднить власть индивидуальности, права духа и тела. Сделать человека безличным или хамелеоном в лице – значит освободить его от последних оков постоянства и кинуть как бомбу в бешенство бесконечности. И этот час настал – убийства лица. Час, которого так боится земля. Предстоит жестокая борьба. Мобилизуются армии. По одежде суждено победить. Настал час убийства лица. Убийцы же мы – славные всёки, вооружённые неистовством и жаждой измены. Вот мы принесли раскраску. Да будет она ножом. Вонзим. Смотрите, как брызнула кровь земли.
Кто-то закричал из толпы – вот ваши объяснения. Славно. Однако причём же тут искусство. Раскраску мог ввести всякий. И разве до сих пор люди не красились. Не красили ногти, волосы. Разве не существовала до вас татуировка. Чем вы разнитесь от неё и причём тут именно искусство и воля мастера.
Я отвечал. Высказанной мной идеологии, основоположений всёчества достаточно, чтобы понять нашу ненависть к чистому лицу, к лицу как оно есть. Но это не объяснит вам именно раскраски, а потому я продолжаю.
Навстречу высказанным идеям бежит ряд других, которые, вклиняясь в них, порождают наше дело. Мы мастера, мы провозглашаем, что жизнь для искусства, об этом вам в самом начале сказала Н.С. Гончарова, и жизнь перестраиваем для искусства. Всё в жизни объекты для искусства. И подходя к ней с точки зрения живописи и поэзии, скажем – нас в жизни занимает декоративное и иллюстративное, вся жизнь декорацией и иллюстрацией одновременно.