ясь этим, я ждала других прохожих; а если случалось, что меня звали домой или я уходила по другой какой причине, то на душе у меня будто собаки грызли, так меня мучило, и я говорила: «Может быть, он теперь идет или прошел, пока ты не смотрела, вернись». Я возвращалась и уходила, и снова возвращалась, так что почти полвремени проходило в том, что я переходила от окон к двери, и от двери к окнам. Несчастная, с часу на час так поджидая, сколько я намучилась из-за того, чему случиться не суждено было!
Когда настал день, в который он должен был приехать, как неоднократно предупреждала меня кормилица, я убралась подобно Алкмене(*), услышавшей о прибытии ее Амфитриона, искусною рукою придала себе наибольшую красоту, насилу удержалась, чтобы не выйти на морской берег, чтобы скорей его увидеть, узнав, что прибыли галеры, на которых, как уверяла меня кормилица, он должен был приехать; но рассудив, что первое, что он сделает, это придет ко мне, я сдержала горячее желанье. Но он не пришел, как я воображала; я крайне этим была удивлена, и среди радости опять в уме возникли те сомненья, которые с трудом я победила веселыми мечтами. Тогда я снова послала старуху узнать, что с ним, приехал он или нет; она отправилась, как мне показалось, ленивее, чем всегда, и я проклинала ее медлительную старость, но чрез некоторое время она вернулась с печальным лицом и медленной походкой. Я чуть не умерла, увидев ее, и сейчас же мне в голову пришло, не умер ли в дороге, иль не приехал ли больным мой милый. Меняясь в лице, я бросилась навстречу ленивой старухе и сказала:
«Скорее говори: какие вести? мой милый жив?»
Она не прибавила шагу, ничего не ответила, но придя посидела немного, смотря мне в лицо. Я вся, как молодая листва, что ветер треплет, затрепетала и, еле сдерживая слезы, прижав руки к груди, сказала:
«Коль ты сейчас не скажешь, мне, что значит твой унылый вид, ни одна часть моих одежд не останется целой! Только несчастье может принуждать тебя к молчанию; не таи, открой, а то я худшее подумаю; Панфило мой жив?»
Побуждаемая моими словами, потупилась она и тихо молвила:
«Жив».
«Что ж, – продолжала я, – ты не говоришь, что с ним случилось? Что ты меня томишь? Он болен? Что его удержало, что, сойдя с галеры, он не пришел ко мне?»
Она сказала:
«Не знаю, здоров ли он и что с ним».
«Значит, – сказала я, – ты его не видала, или он, быть может, не приехал».
Тогда она сказала:
«Я его взаправду видела, и точно приехал, но не тот, кого мы ждали».
Тогда я ей:
«Почем ты знаешь, что приехал не тот, кого мы ждали? Видели ли ты его прежде и хорошо ли его теперь ты рассмотрела?»
Она в ответ:
«По правде, того я не видела раньше, насколько я знаю; но теперь привел меня к нему тот молодой человек, что первый мне объявил о его приезде, и сказал, что я о нем часто справлялась; он у меня спросил, о чем я узнавала, на что я ответила, что о его здоровье; а на мои вопросы, как поживает его старый отец, как его дела и почему он так долго был в отпуске, он отвечал, что отца своего он не знал, родившись после его смерти, что дела его слава богу идут хорошо, что здесь он никогда не бывал и долго пробыть не собирается. Я очень удивилась и, чтобы не быть обманутой, спросила его имя, которое он мне сказал совершенно просто; и лишь его я услыхала, как поняла, что тождество имен и ввело вас с тобою в обман».
Услышав это, не взвидела я света божьего, дух меня покинул, и силы осталось в теле лишь настолько, чтобы вскричать: «увы!» падая на ступеньки. Старуха заголосила и, созвавши других домашних, перенесла меня замертво в унылый мой покой, где положили на постель, холодною водою приводя в чувство, долгое время не зная, осталась ли в живых я, или нет; придя в себя, со слезами и вздохами опять спросила я у кормилицы, верно ли все, что она мне сказала.
Кроме того, вспомнив, насколько Панфило всегда был осторожен, подумала я, что, может быть, он скрывался от кормилицы, с которой прежде никогда не говорил, и попросила ее описать мне его наружность. Она сначала клятвенно подтвердила мне правдивость своего рассказа, потом по порядку описала мне рост, сложение, главным образом лицо и костюм его, каковое описание также подтвердило мне рассказ старухи; почему, покинув всякую надежду, вернулась к первым я стенаньям, поднявшись в бешенстве, скинула праздничные наряды, сложила уборы, причесанные волосы рукою растрепала и безутешно плакать принялась, кляня обманщицу судьбу и неверные мысли о ветреном любовнике. И вскоре впала я в прежнюю тоску и еще больше захотела умереть, чем прежде, и если я избежала смерти, так только надеясь на будущее путешествие, что меня удерживало в жизни с немалой силой.
Глава восьмая
в которой госпожа Фьямметта,
сравнивая свои бедствия
с таковыми же многих женщин древности,
доказывает, что ее были более тягостные,
и окончательно заключает свои жалобы
И вот, о жалостливые мои госпожи, осталось мне вести жизнь, какую сами можете вы предположить по вышесказанному; и неблагодарный мой повелитель, чем больше видел, что от меня бежит надежда, тем больше ожесточаясь против меня, раздувал во мне пламя; с его усилением, увеличивались и мои муки; они же, никогда не имея возможности быть облегченными каким-нибудь целеньем, все обострялись и, обостренные, сильнее удручали унылый дух мой. Несомненно, что естественно развиваясь, они меня сами собой привели бы к смерти, некогда столь мною желанной; но крепкую надежду возложив (как я уже сказала) на будущее путешествие, во время которого предполагала я увидеться с виновником моих бедствий, я старалась не то чтобы бороться с ними, но их выдерживать; для этого мне представился один только способ, а именно сравнить мои страданья с прежде бывшими; причем я разбирала их с двух сторон: во-первых, что не я одна – несчастна, как в утешенье мне уже говаривала кормилица; во-вторых, что (по моему суждению) мои страданья значительно превосходят все другие; по-моему, я делалась очень горда, что никто из смертных не перенес таких жестоких мук, как я. Не будучи в состоянии избежать этой славы, как никто, в настоящее время так провожу я печальное время, как услышите.
Скажу, что обремененной скорбью, при воспоминаньях о чужих печалях, первою на ум приходит мне Инахова дочка(*), которую себе я представляю красивою и томною девицею, счастливой от сознанья, что Юпитером она любима, что всякой женщине, несомненно, должно казаться высшим блаженством; потом воображая себе ее обращенною в телушку и отданною по настоянию Юноны под надзор Аргусу, сознаю, что она должна была испытывать невыразимое мученье; конечно, ее страданья были бы несравненно сильнее моих, если бы она не находилась под постоянным покровительством влюбленного бога. Ведь если б мой возлюбленный служил мне помощью в бедствиях или по крайней мере был к ним сострадателен, разве какое-нибудь страданье мне было тяжело? Кроме того, конец ее страданий сделал их, как протекшие, весьма легкими, ибо, по смерти Аргуса, хотя обремененная тяжелым телом, но без труда перенесенная в Египет и приведенная в прежний образ и данная в жены Озирису, она оказалась счастливейшей царицей. Конечно, если бы я могла надеяться хотя бы в старости увидеть моего Панфило, сказала бы, что мои страдания нельзя и сравнивать с бедствиями этой женщины; но один бог знает, случится ли это, как я себя обманывала ложной надеждой.
После этой мне представляется любовь злосчастной Библиды(*), что все бросила и последовала за неподатливым Кавном, а вместе с нею преступная Мирра(*), что, вкусивши позорного счастья, бежать хотела смерти от отцовской руки, но к более несчастному концу пришла; еще мне видится грустная Канака(*), которой, по рождении преступно зачатого ребенка, ничего не оставалось делать> как умереть; и размышляя над их судьбою, я крайне бедственной ее находила, хотя любовь их была преступною. Но муки их кончались скоро, ибо Мирра с помощью богов тотчас обратилась в дерево, одного с нею названия, и не чувствовала своих мучений (хотя и точит слезы даже обращенная в другой вид), так что, как только явилась причина скорби, явилось и ее целенье. Также Библида (как некоторые говорят) немедленно покончила свои страданья петлей, хотя другие утверждают, что нимфы, сжалившись над ее бедствиями, обратили ее в ручей, одноименный с нею; и случилось это, как только она узнала, что в счастье ей Кавном отказано. Скажу только, что утверждая, что мои муки больше их, сошлюсь на то, что они были гораздо кратковременнее.
Вот долго страдали несчастные Пирам(*)и Тисба, которым я всем сердцем сострадаю, представляя я их себе молодыми, долго и горестно любившими, погибшими, ища соединить свои желанья. Как понятно горе юноши, когда он в молчанье ночи под тутовым деревом у светлого ручья нашел одежды своей Тисбы окровавленными, разодранными дикими зверями, ясные доказательства, что его возлюбленная растерзана! Конечно, он решил себя убить. Затем, обращаясь мыслями к Тисбе, представляю себе, как она увидела перед собою милого, окровавленного, – но еще сохраняющего остаток жизни, я вижу их слезы и знаю, как они горючи, я думаю горючее всех, исключая моих, потому что эта пара, как я уже сказала, свои бедствия прекратила, едва начавши. Блаженны души их, что в другом мире так же друг друга любили, как и в Этом! Какая мука может быть сравниваема с блаженством вечного соединения?!
Потом мне вспоминается настойчиво печаль покинутой Дидоны(*), наиболее мне близкая. Я вижу, как она строит Карфаген, торжественно дает народу законы в храме Юноны, благостно принимает потерпевшего кораблекрушение Энея, влюбляется в него, себя и все свое царство отдает в распоряжение троянскому вождю, который, насладившись царской прелестью, и со дня на день все более в Дидоне раздувая любовный пламень, бросил ее и уехал. Как достойна жалости она мне видится, когда ее представляю себе смотрящей на море, покрытое кораблями бежавшего любовника! Но в конце концов, принимая в соображение ее смерть, она мне кажется скорее нетерпеливой, нежели скорбной; конечно, в первые минуты после отъезда Панфило я чувствовала печаль, ту же самую горечь, что и она, когда Эней уехал; если б боги тогда соизволили, чтобы после краткой скорби я тогда же себя умертвила! Тогда, по крайней мере, как и она, я избавилась бы от моих мучений, которые все усиливались беспрерывно.