Фёдор Абрамов — страница 44 из 91


«Дорогой Фёдор Абрамович! (так в оригинале. – О. Т.)

Хочу напомнить о добром намерении Вашем – прислать копии писем Александра Трифоновича. Жду. (Абрамов выполнил просьбу, отправив подлинники писем. – О. Т.)

Симпатичную книжечку Вашу с одним (“деревянным конём”) получила и за неё Вас благодарю.

Думаю, что после наших столичных газет, недавно обсуждавших (я имею в виду “Л. Г.”) Ваше творчество и особо повесть об Альке, мой читательский отклик покажется Вам пресным уже в силу того, что не несёт в себе заряда гласности и должной ответственности, это просто два слова читателя о том, что ему (читателю) понравилось.

Понравилась, конечно, “Пелагея”. Эта Ваша вещь поживёт. Большой подтекст (не выпирающий, но чувствующийся, который в любую минуту может быть призван для аргументации образа) – подтекст этот придаёт книге (и образу Пелагеи в первую очередь) объёмность, книга имеет и большую протяжённость, чем собственно текст, занимающий менее сотни страниц.

Судьба этой женщины заставляет читателя задуматься, как задумывались мы о героине Флобера, о пушкинской Татьяне, о Вассе Железновой.

– А что, если бы?

Извечный вопрос, вызванный сопереживанием читателя и его заинтересованностью в судьбе образа, нарисованного правдиво, т. е. со всеми жизненными противоречиями.

– А что, если бы Пелагея? Кем могла бы быть такая идущая к своей цели без компромиссов натура, для которой потеря цели явилась и потерей жизни?

Повесть, повторяю, хорошая, очень хороша, написана хорошим языком, без сентиментальностей (которые в других рассказах иногда мелькают).

Другие вещи Ваши послабее. Конечно, ничего в них стыдного нет. Они тоже обнаруживают талантливость автора. Они послабее перед “Пелагеей”, но не стоит объяснять, что только зубья в гребне одной высоты.

И хотя в других рассказах тоже много хорошего и много наблюдённого у жизни, есть ощущение некоторой этнографичности в подаче людей старинных, против параллельно идущего описания людей сегодняшних, – такие описания грешат всегда некоторой искушённостью и идеализацией.

Само заранее помеченное противопоставление предопределяет ослабленность и некую ущербность одной из противостоящих сторон.

Мне кажется, что материал такого рода (о прошлом и его людях) лучше втаптывать в большие вещи, где он на фоне раскрытых характеров “большого полотна” может говорить сам за себя без тенденциозности, которая, повторно, заранее обрекает половину героев на “голубые” роли.

Словом, как заключил бы наш дорогой А. Т., обобщая самого себя: человек Вы талантливейший и талант Ваш от Бога, а всё остальное – от себя.

Работать, работать.

Всего Вам доброго, и успешной работы более всего.

М. И. Твардовская…»


Несколько забежав вперёд во временном отрезке в биографии Фёдора Абрамова, давайте снова вернёмся в конец декабря 1969 года, когда для него все споры о «Пелагее», разом померкнув, отступили далеко на задний план – 22 декабря умер Василий – средний и последний из братьев Фёдора Александровича, живший в селе Подюга Архангельской области и работавший там же директором сельской школы. Сгорел на работе, как потом говорили. В последний день своей жизни провёл уроки, дошёл до дому, повернулся к окну и… инфаркт, в 55 лет.

Роковые 55! Жизненный рубеж, который не осилил ни один из старших братьев Фёдора Абрамова. Как мы помним, брат Михаил тоже умер именно в этом возрасте.

Фёдор Абрамов подспудно ощущал это как недобрый знак. Последующие пять лет, приближающие его к этой жизненной черте, – постоянные размышления, невольные думы о скорой смерти. Нечасто говорил он об этом вслух, но близкие подтверждают, что такие разговоры были.

А в Ленинграде споры вокруг «Пелагеи» ещё долго не умолкали, и критика, взяв в приоритет статью Антонины Русаковой, резала вдоль и поперёк абрамовскую повесть, не обращая внимания на положительные отклики в прессе.

Но случилось то, о чём Фёдор Абрамов не мог и подумать: в его защиту, в защиту его «Пелагеи» выступили ленинградские писатели, вызвав огонь критики на себя.

Ещё 22 октября 1969 года на заседании бюро секции прозы Ленинградского писательского отделения выступавшие единодушно говорили о «Пелагее» как об интересном, значительном явлении современной прозы. Ряд ленинградских писателей – Михаил Слонимский, Ефим Добин, Адриан Македонов, Борис Бурсов, Наум Берковский, Глеб Горышин, который к тому же являлся председателем бюро секции прозы, – 28 января 1970 года подписали и направили в газету «Ленинградская правда» открытое письмо, в котором опровергли позицию автора «Итога одной жизни», подчеркнув следующее: «Выводы рецензии А. Русаковой неосновательны, предвзяты, находятся в разительном противоречии с гуманистическим пафосом повести Абрамова “Пелагея”. Рецензия эта дезориентирует читателя, она вредна для писателя, который работает сейчас особенно много и плодотворно… Повесть “Пелагея” явилась естественным продолжением, развитием главной темы Абрамова: материального и духовного становления северной колхозной деревни… проникнута чувством личной сопричастности, партийной заинтересованностью в нелёгком, но, несомненно, поступательном движении, которое происходит сейчас на селе».

Так, под проработку попали не только писатели, выступившие в защиту Абрамова, но и само писательское отделение, допустившие такой просчёт в идеологической работе. Возглавлявший писательскую организацию Даниил Александрович Гранин был вызван по этому вопросу в обком.

Ко всему тому, на уровне Ленинградского обкома была создана комиссия, задачей которой было немедленное проведение работы по выявлению просчётов в идеологической работе писательского отделения и даже принято по этому поводу соответствующее решение.

На состоявшемся писательском партбюро, куда был приглашён и Фёдор Абрамов, его повесть «Пелагея» была ещё раз окрещена «очернительской». И как приговор, итоговое решение бюро – срыв в идейно-теоретической работе организации. Но, несмотря на резкую критику в адрес Абрамова, покаянных оправданий от него бюро не услышало.

Фёдор Александрович вновь попал в какой-то невидимый, но очень мощный водоворот страстей, разразившихся вокруг его имени, но казавшихся, и не только ему одному, какими-то вычурными, надуманными, нелепыми и очень походившими на те, что уже когда-то случались, когда в отношении его выносились постановления ЦК.

«…А может быть, это расчёт со мной за письмо в поддержку Солженицына?» – отметит в эти дни Абрамов в своём дневнике, размышляя над происходящим. Ну что же, может быть и так.

«Такие старухи есть в деревнях…»

Под самый занавес 1969 года, и без того не располагавшего к спокойной творческой обстановке, грустное известие из «Нового мира»: отказ в публикации рассказа «Материнское сердце». Причина отказа – в письме Ефима Дороша от 21 ноября:

«Рассказ всем нравится. Все за то, чтобы печатать, однако все понимают, какие трудности вызовет известное Вам место… Ваши рассуждения о патриотичности рассказа и т. д., разумеется, верны, однако бывает и иное понимание этого, что хорошо, что плохо, и с этим приходится считаться.

Только что прочитал новые Ваши рассказы. Скажу честно, что “Деревянные кони” значительно сильнее. Однако дело не в этом. “Материнское сердце”, мне думается, ничего нового не прибавляет к тому, что уже было в романе, это как бы кусок из него – сильный своей правдой, однако очень трудный для публикации.

А вот рассказы бабки Олёны, по-моему, монтируются с “Конями”. Если чуть-чуть почистить, я имею в виду некоторые вопросы и реплики Вовки, как бы взятые из детгизовской литературы – это рассказ, мне думается, будет хорош… с этим я и дал его сегодня Алексею Ивановичу (по всей видимости, Кондратовичу. – О. Т.)».

И всё-таки, несмотря на положительную оценку повести, оптимизм Ефима Дороша относительно дальнейшей судьбы «Деревянных коней» в «Новом мире» был весьма призрачным. И дело даже вовсе не в Алексее Кондратовиче. Ещё не было понятно, какое именно решение примет лично Александр Твардовский в такое серьёзное для «Нового мира», да и для него самого время.

Лишь получив от Александра Твардовского телеграмму, отправленную 3 января, в которой в двух словах будет значиться – «“Коней” запускаем», мрачные думы Фёдора Александровича относительно «Деревянных коней» несколько улеглись.

Повесть Твардовскому действительно очень понравилась. Для себя самого, видимо тотчас по прочтении «Коней», 19 декабря 1969 года он запишет в дневнике: «Ф. Абрамов, его великолепный рассказ “Деревянные кони” (заглавие несколько натянутое)…»{39}

Повесть «Деревянные кони» – ещё одна многострадальная абрамовская вещь, которой был уготован счастливый, но чрезвычайно трудный путь обретения массового читателя. И если бы не Александр Твардовский, под чью редакторскую руку успел лечь текст и который смог убедить Фёдора Абрамова «отутюжить» «Коней» так, чтобы внимание цензуры было минимальным, повесть так бы и осталась «заслуженно» лежать в редакционном портфеле на неопределённый срок.

Больше похожая на рассказ, повесть написана в особом ритме повествования-исповеди, рассуждения о пережитомльном, в форме внутреннего диалога автора с жизнью, свойственного абрамовской прозе.

Ему, приехавшему в «тихий уголок» – старую деревушку Пижму, где «всё под рукой: и охота, и рыбалка, и грибы, и ягоды», была поведана судьба старой Милентьевны, пожаловавшей всего-то на три дня к сыну Максиму и снохе Евгении, и после отъезда которой даже просторный дом с конём, «развёрнутый фасадом вниз по течению реки», начинённый всякой «крестьянской утварью», не смог удержать автора – без Василисы Милентьевны и дом уже был не тем домом. А почему? Так всё же в рассказе объяснено. Прототипом Милентьевны стала Евдокия Ивановна Стахеева, жительница ныне канувшей в Лету деревни Смутово, в чьём доме в августе 1967 года, спасаясь от тяжёлых дум о судьбе «Двух зим…», жил Абрамов.