Литературная профессия, при всем ее изнурительном режиме, при всех ее болезненных неудачах и тяжелых нагрузках, простоях и провалах, всегда имела — кроме собственно сидения за столом — приятную и даже праздничную внешнюю сторону, которая во все времена называлась литературной жизнью. И не только потому, что литературная жизнь начала 60–х годов была особенно бурной в России, но и потому, что Достоевский без малейшего стеснения и ложной скромности ее жаждал, — он окунулся в литературный водоворот со страстью и энтузиазмом истосковавшегося в глуши и безлюдье человека.
Было в России тех лет магическое слово «кружок». Знакомые между собой и непротивные друг другу лица, как частные, так и публично известные, объединялись в более или менее регулярном общении у кого‑нибудь на дому для обсуждения текущих и вечных вопросов. Возможность высказаться перед людьми, близкими по духу, выразить свое мнение и убедить в нем собеседников казалась литераторам начала 60–х не только приятным препровождением времени, но и необходимым профессиональным занятием. «Одно слово, сказанное с убеждением, с полною искренностию и без колебаний, глаз на глаз, лицом к лицу, гораздо более значит, нежели десятки листов исписанной бумаги», — писал Достоевский из Семипалатинска, когда был лишен полноценного литературного общения.
Как и многие из его современников, он был усердным и ревностным посетителем литературных объединений, смолоду разглядевшим в Петербурге «собрание огромного числа маленьких кружков, у которых у каждого свой устав, свое приличие, свой закон, своя логика и свой оракул». Но, как никто из литераторов его поколения, он имел поистине драматический опыт жизни «в кружке» — из одного его с треском прогнали, из второго он угодил на каторгу. «В кружке можно самым безмятежным и сладостным образом дотянуть свою полезную жизнь, между зевком и сплетнею, до той самой эпохи, когда грипп или гнилая горячка посетит ваш домашний очаг и вы проститесь с ним стоически, равнодушно и в счастливом неведении того, как это всё было с вами доселе», — посмеивался он между двумя своими тяжкими опытами: тогда ему было все еще невдомек, что безмятежный покой, сладостное прозябание или счастливое неведение обойдут его стороной.
И тем не менее лучшего способа войти в литературную жизнь, чем отдаться стихии кружкового общения, не было — благо по приезде из Твери в Петербург приличное во всех отношениях объединение литераторов гостеприимно открыло перед ним свои двери.
Хозяином нынешнего кружка был А. П. Милюков, давний знакомый братьев Достоевских, издававший журнал «Светоч». Здесь, конечно, не бывали литературные генералы, но все же каждый вторник являлись настоящие, печатающиеся литераторы, а главное — добрые друзья. Для умонастроения Достоевского это была идеальная компания — не просто хороших приятелей, из гуманных соображений сочувствующих настрадавшемуся собрату, а литературных профессионалов; к тому же они — Майков, Яновский, Страхов, Крестовский, Минаев, Аполлон Григорьев — безоговорочно признавали его писательский авторитет.
«Первое место в кружке занимал, конечно, Федор Михайлович: он был у всех на счету крупного писателя и первенствовал не только по своей известности, но и по обилию мыслей и горячности, с которою их высказывал»[104], — вспоминал Страхов; ему, новичку, тогда только что принятому в обществе «настоящих литераторов», больше других были понятны чувства изгнанника, нашедшего наконец свой приют. Для Достоевского в тот момент обретение «своих» было лучшим лекарством — оно смягчало нападки извне, давало силы сосредоточиться и собраться с мыслями на пороге новой эпохи.
Литература, как и все общество, пребывала в радостном возбуждении от ожидания и предчувствия либеральных реформ; само время поощряло к сложным социальным переживаниям; «смысл деятельности неравнодушного человека» (о котором он писал еще в 40–х годах) заключался сейчас в том, чтобы как можно скорее, «на почтовых» сблизиться с новой Россией, вписаться в бурную литературную жизнь Петербурга.
С величайшей готовностью принимал он приглашения на литературные вечера, публичные чтения, куда — наравне с рядовыми петербургскими литераторами, а очень скоро и с литературными генералами — стали звать и его. Всего только в январе 1860–го в столичном «Пассаже» состоялся первый вечер, организованный Обществом для пособия нуждающимся литераторам и ученым, или Литературным фондом, а уже в октябре того же года вместе с Майковым, Писемским, Полонским и самим Некрасовым с чтением своих вещей там уже выступал и Достоевский. (Едва пройдет два года, как его изберут секретарем Комитета литературного фонда, и он будет с превеликим тщанием приводить в порядок бумаги Общества для пособия, составлять отчеты ревизионной комиссии, направлять за своей подписью распоряжения казначею Общества для выдачи искомых пособий. После стольких лет вынужденной изоляции даже канцелярская работа и секретарские обязанности были ему милы и желанны.)
Но еще раньше, в апреле 1860–го, он получил приглашение — которое, вероятно, счел тогда радостной удачей — принять участие в любительском спектакле в пользу Литературного фонда. Для него это был не дежурный эпизод пустой и надоевшей светской жизни, а первая и счастливая возможность встретиться и близко соприкоснуться сразу со всеми, как тогда говорили, «главарями литературы», которым предстояло репетировать и играть в гоголевском «Ревизоре». Устроитель спектакля, литератор П. И. Вейнберг, вспоминал: «Все литераторы из «больших» — а их‑то участие в спектакле и было наиболее желательно — самым сочувственным образом отнеслись к моему предприятию, но принять участие активное, выступить в мало — мальски ответственной роли нашлось мало охотников. Ни одному из них не приходилось до того времени выступать на сцене, и сделать первый опыт теперь никто не решался… Единственным писателем из этого кружка, выказавшим полнейшую, даже горячую готовность играть — не выйти только на сцену, а именно играть, — оказался, как это ни может показаться странным для знавших этого писателя, особенно впоследствии, Федор Михайлович Достоевский… «Дело хорошее, очень хорошее, дело даже — прямо скажу — очень важное!» — говорил он с какою‑то суетливою радостью и раза — два три, пока шли приготовления, забегал ко мне узнавать, ладится ли все как следует»[105].
Достоевскому предоставили на выбор несколько неразобранных ролей (Добчинского, Почтмейстера, Смотрителя училищ), но он без колебаний остановился на почтмейстере Шпекине, пообещав играть «с большим старанием и большою любовью». «Это — одна из самых высококомических ролей не только в гоголевском, но и во всем русском репертуаре, и притом исполненная глубокого общественного значения». Он невероятно волновался, вновь ощущая себя дебютантом, но это был его маленький звездный час — находиться вместе со всеми, в самом лучшем литературном обществе. Он участвовал в репетициях наравне с «главарями литературы», безукоризненно, по отзыву Вейнберга, играл своего Шпекина, обнаружив несомненное сценическое дарование. Они же — Тургенев, Григорович, Майков, Дружинин, Краевский, Курочкин — безмолвными купцами появляясь перед Хлестаковым и Городничим, могли видеть превосходную игру Почтмейстера и слышать аплодисменты в «его» мизансценах.
«Я думаю, что никто из знавших Федора Михайловича в последние годы его жизни не может себе представить его — комиком, притом комиком тонким, умеющим вызывать чисто гоголевский смех; а между тем это было действительно так…»[106] — писал Вейнберг, весьма расположенный к Достоевскому. И он бы не ошибся, если бы добавил, что благодаря спектаклю, состоявшемуся 14 апреля 1860 года, всего через три с половиной месяца после возвращения Достоевского в Петербург, его место в литературной жизни столицы точно обозначилось и публично подтвердилось. Самолюбие недавнего изгнанника отныне могло не страдать.
Вряд ли кто‑нибудь из замечательной компании, занятой вместе с Достоевским в «Ревизоре», стал бы слишком строго судить автора «Бедных людей», если бы его увлеченность внешней стороной литературной жизни затянулась надолго: каждый бы понял, как мог изголодаться писатель по желанной и неизбежной для всякого работающего литератора литературной карусели. Но именно теперь он сам жаждал с головой окунуться в гущу литературно — общественных событий и быть лично причастным к злобе дня. Его возвращение в литературу, как оказалось, предполагало не только писание и печатание новых вещей, не только праздничную, «концертную» суету и, уж конечно, не только исполнение престижных обязанностей секретаря Литературного фонда. Его честолюбивые замыслы и авторские амбиции были много шире, объемнее — литературная деятельность влекла к себе возможностью создавать литературные новости, осуществлять литературные события, влиять на сам ход развития литературы.
«Хочется нам (то есть ему и брату Михаилу. — Л. С.) что‑нибудь сделать порядочное в литературе, какое‑нибудь предприятие, — признавался он в письме к А. И. Шуберт, жене своего друга, С. Д. Яновского. — Сильно мы заняты этим. Может быть, и удастся. По крайней мере все эти задачи — деятельность, хотя только 1–й шаг. А я понимаю, что значит первый шаг, и люблю его». В мае 1860 года, когда писалось это письмо, «какое‑нибудь предприятие» уже утратило черты неопределенности — именно весной 1860 года окончательно оформилось решение братьев Достоевских издавать свой журнал и иметь при нем свой редакционный кружок.
Ничто другое не могло дать Достоевскому такого независимого положения и такого активного участия в литературных событиях, как делание своего журнала. Журнал давал редактору особые права и полномочия: в силу самих обязанностей, по должности, он мог входить в деловые отношения с первыми лицами литературы, ища их внимания не для себя лично, а для обоюдной пользы. Как пишущий автор он переставал быть зависимым от тех, кто прежде им откровенно пренебрегал; без всякого ущерба для самолюбия он мог теперь приглашать к сотрудничеству бывших литературных недругов, если только их имена способны были содействовать процветанию журнала. И вообще — после того как он намытарствовался, пристраивая «Село Степанчиково», натерпелся обид и настрадался, болезненно осознавая свою зависимость от чужого вкуса и чужого мнения, статус хозяина положения давал драгоценное ощущение полноты литературного бытия.