и уничтоженной.
Когда безумная Жена, забывшись, захотела примерить маску строптивой и капризной хозяйки, она подписала себе смертный приговор — с Князем и «ясным соколом» нельзя было разговаривать свысока.
Когда покорная Воспитанница собралась наконец сдвинуться с места и «спасти» кликнувшего ее Князя, было поздно; последний призыв имел уже только метафизический смысл.
Последнее слово оставалось за Ставрогиным — «господином разговора»; казалось, автор, используя свое исключительное право, добивался для «помещика с крылушками» неслыханных привилегий.
…В течение двух лет, пока продолжалось печатание «Бесов», ни один из рецензентов не смог сказать что‑либо вразумительное о центральном герое романа. Лишь в самых последних числах декабря, в канун 1873 года, критик из «Journal de St. Petersbourg», M. A. Загуляев, назвал «Бесы» лучшим романом года, увидев в герое суть русской натуры со всеми присущими ей достоинствами и недостатками.
Не избалованный любовью отечественной критики, Достоевский, скорее всего, приятно удивился благожелательному тону и добрым словам.
Но как несоизмерим был похвальный отзыв с грандиозным замыслом. Как мало значили эти общие слова в свете главной тайны романа — в котором автор, наделив героя демонической, сверхъестественной красотой, необъятной силой и непобедимым мужским обаянием, затем безжалостно губил его.
Зачем?
Часть третья
Глава первая. Экзистенциальный соблазн
Если бы для каких‑либо жизненно важных целей необходимо было отыскать авторитетного и надежного свидетеля невероятной истории, приключившейся у автора «Бесов» с его главным героем, таким свидетелем мог бы быть назван один — единственный человек. У него была уникальная возможность знать эту историю не только из момента событий, но и из первых рук: за три года (1869–1872) он получил от романиста более двадцати объемнейших писем с подробными авторскими комментариями.
Обладатель сокровищ был свидетелем профессионально компетентным: читать и понимать прочитанное составляло его главное и единственное занятие. Уважая литературного критика, Достоевский в порыве дружеского участия однажды написал ему: «Вы один из людей, наисильнейше отразившихся в моей жизни, и я Вас искренно люблю и Вам сочувствую».
Однако спустя почти полвека после описываемых событий А. Г. Достоевская назвала H. H. Страхова «злым гением» Достоевского.
В скандально знаменитом письме критика, адресованном Л. Н. Толстому, среди уже цитированных обличений, содержалось и одно профессиональное признание. «Вы верно уже получили теперь Биографию Достоевского — прошу Вашего внимания и снисхождения — скажите, как Вы ее находите. И по этому‑то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство…»[151]
Когда в 1914 году А. Г. Достоевская впервые про — чла эти строки (Достоевского не было в живых уже тридцать три года, Страхова — двадцать), она законно возмутилась: «Человек, десятки лет бывавший в нашей семье, испытавший со стороны моего мужа такое сердечное отношение, оказался лжецом, позволившим себе взвести на него такие гнусные клеветы! Было обидно за себя, за свою доверчивость, за то, что оба мы с мужем так обманулись в этом недостойном человеке»[152].
А. Г. Достоевская, искренне протестуя против клеветы на своего мужа и выступая в защиту его памяти, не могла не обратить внимания на сугубо профессиональный аспект страховской исповеди. «…Зачем же, — резонно вопрошала Анна Григорьевна, — чувствуя отвращение к взятому на себя труду и, очевидно, не уважая человека, о котором взялся писать, Страхов не отказался от этого труда, как сделал бы на его месте всякий уважающий себя человек?»[153]
Между тем у вдовы писателя имелось документальное доказательство вопиющей неискренности страховского откровения, — доказательство, о котором, за давностью лет, она могла совершенно забыть. Речь идет о письме Страхова к Достоевскому, написанном в разгар интересующих нас событий (Анна Григорьевна могла прочесть его еще при жизни мужа, а потом неоднократно читать и позже — из ее архивов связка страховских корреспонденций на имя Достоевского попала впоследствии в Исторический музей).
22 февраля 1871 года Страхов, жалуясь Достоевскому на крах «Зари», писал: «В который раз я вижу, что дело нужно начинать снова! Плохой я практический деятель, плохой журналист — я слишком неповоротлив и задним умом крепок. Но есть помимо этого и другого подобного какая‑то судьба, которая нас преследует. Все чаще и чаще мне приходит мысль — писать воспоминания, хотя бы для того, чтобы спасти честь (или способствовать спасению) таких людей, как Вы, Ап. Григорьев, Эдельсон и проч. Люди благород — нейшие, рыцарски — честные иногда подвергаются в нашей поганой литературе упрекам в каком‑то искании выгод, в неискренности, в подлости. Составились предрассудки, укоренилась ложь, а мы бессильны и ничего не делаем»[154].
Если бы А. Г. Достоевская, вступаясь за мужа, опубликовала тогда же это страховское письмо — что было ей абсолютно по силам, вспомни она о нем, — ничего больше бы не понадобилось: весь Страхов, благодаря которому «в нашей поганой литературе» о «благороднейшем, рыцарски — честном человеке» укрепилась бесстыднейшая и безобразнейшая ложь, был бы как на ладони. Ведь никто и ничто не принуждали его писать Достоевскому о своих намерениях в таких высокопарных тонах.
Если бы к тому же А. Г. Достоевская привела и ответное письмо мужа, написанное спустя месяц, стало бы понятно и другое: мог ли он как‑то подталкивать Страхова к писанию лестных для себя мемуаров. «Вы написали в письме Вашем, чрезвычайно вскользь, что хотите сесть за литературные воспоминания. Что это будет? И будет ли что‑нибудь? Вы упомянули о времени издания нашего бывшего журнала, об Ап. Григорьеве, о нас. (Здесь Достоевский скромно перевел разговор со своей персоны на их давний литературный кружок. — Л. C.) Я слишком понимаю, что эта полоса жизни могла резко, а может быть, и приятно (как воспоминание Вашей молодости) отпечататься в Вашей памяти. Но об этом не рано ли слишком писать, да и интересно ли в данный момент? Думаю, что и рано, да и неинтересно будет для других».
«Рыцарски — честный» Достоевский, каким он казался Страхову в момент писания «Бесов», никаких литературных памятников в свою честь, как это видно из его письма, не заказывал.
Интересно, однако, другое. Пятидесятилетний Достоевский, переживавший свой самый инфернальный роман — роман с героем «Бесов», не казался Страхову монстром. Напротив: в глазах критика автор антинигшшстического сочинения представал человеком чести и рыцарского благородства. Но спустя двенадцать лет (на которые в страховском письме к Толстому компромат отсутствовал) Страхов все же решился «заявить» на покойного друга: «Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими… Лица, наиболее на него похожие, — это герой Записок из подполья, Свидригайлов в Преет. и Нак. и Ставрогин в Бесах»[155].
Несчастье Страхова, из которого воспоследовали и недобросовестность и неискренность, заключалось — о чем умолчала Анна Григорьевна, сославшись лишь на «jalousie de métier», профессиональную зависть, — в скрытой за многочисленными статьями и письмами человеческой посредственности: тесное общение с двумя гениями так и не смогло пойти ему на пользу. (Уместно процитировать запись Достоевского о Страхове в рабочей тетради 1877 года[156]: «Как критик очень похож на ту сваху у Пушкина в балладе «Жених», об которой говорится:
Она сидит за пирогом И речь ведет обиняком.
Пироги жизни наш критик очень любил и теперь служит в двух видных в литературном отношении местах, а в статьях своих говорил обиняком, по поводу, кружил кругом, не касаясь сердцевины. Литературная карьера дала ему 4–х читателей, я думаю не больше, и жажду славы. Он сидит на мягком, кушать любит индеек и не своих, а за чужим столом. В старости и достигнув 2–х мест, эти литераторы, столь ничего не сделавшие, начинают вдруг мечтать о своей славе и потому становятся необычно обидчивыми. Это придает уже вполне дурацкий вид, и еще немного, они уже переделываются совсем в дураков — и так на всю жизнь. Главное в этом самолюбии играют роль не только литератора, сочинителя трех — четырех скучненьких брошюрок и целого ряда обиняковых критик по поводу, напечатанных где‑то и когда‑то, но и 2 казенные места. Смешно, но истина. Чистейшая семинарская черта. Происхождение никуда не спрячешь. Никакого гражданского чувства и долга, никакого негодования к какой‑нибудь гадости, а напротив, он и сам делает гадости; несмотря на свой строго нравственный вид, втайне сладострастен и за какую‑нибудь жирную грубосладострастную пакость готов продать всех и всё, и гражданский долг, которого не ощущает, и работу, до которой ему всё равно, и идеал, которого у него не бывает, и не потому, что он не верит в идеал, а из‑за грубой коры жира, из‑за которой не может ничего чувствовать»[157].)
Но нужно было быть совсем уже специальным человеком (или иметь слишком специальную цель[158]), чтобы, зная Достоевского так долго и так подробно, как знал его Страхов, увидеть сходство между ним и его демоническим героем.
Ведь Достоевский, вступив на тропу «Бесов» и заявив о новом лице романа, мог эпатировать критика как раз тем, что вывел на сцену не своего двойника, а своего антипода.