Г-н Помяловский — страница 2 из 4

полне просветленной личности, есть только Обломов, которого расшевелили и который стечением непредвиденных обстоятельств принужден думать и делать что-нибудь. У них одинаковый скептицизм по отношению к жизни: как Обломову все казалось невозможностью, так Базарову все кажется несостоятельным. Где же и было нажить Обломову, в пору его невозмутимой спячки, что-либо похожее на политическую веру, на нравственное правило или научное убеждение? Он умер без всякого содержания; вот почему, когда он воскрес, при иных условиях жизни, в Базарове, ему оставалось только сомневаться в достоинстве и значении всего существующего, да высоко ценить свою крепкую, живучую натуру. Цель его стремлений при этом не изменилась. Новым скептицизмом своим он достигал точно такого же душевного спокойствия, такой же невозмутимой чистоты совести и твердости в правилах, какими наслаждался и тогда, когда сидел в комнатке своего домика на Петербургской стороне, между женой, диким лакеем и кулебяками. Постарайтесь сквозь внешнюю, обманчивую деятельность Базарова пробиться до души его: вы увидите, что он спокоен совершенно по-обломовски; житейские страдания и духовная нужда окружающего мира ему нипочем. Он только презирает их, вместо того чтоб тихо соболезновать о них, как делал его великий предшественник. Прогресс времени! Оба они, однако же, выше бедствий, стремлений, падений и насущных требований человечества, и выше именно по причине морального своего ничтожества; они изобрели себе, каждый по-своему, умственное утешение, которое и ограждает их от всякого излишне скорбного чувства к ближним. Разница между ними состоит в том, что Базаров наслаждается сознанием своего превосходства над людьми с примесью злости и порывистых страстей, объясняемых преимущественно физиологическими причинами, а Обломов наслаждается этим сознанием кротко, успев подчинить свои плотские и тоже весьма живые инстинкты заведенному семейному порядку. Собственно говоря, отцы и дети изображены в литературе нашей не одним романом, что было бы не под силу и такому таланту, как г. Тургенев, а двумя замечательными романами, принадлежащими двум разным художникам, ошибавшимся и касательно выводов, которые могут быть сделаны из основной идеи их произведений. Г. Гончаров думал, что на смену Обломовых идет поколение практических Штольцов, между тем как настоящая смена явилась в образе Базарова; г. Тургенев думал противопоставить Базаровым великого и малого рода их менее развитых отцов и забыл, что истинный родоначальник всех Базаровых есть Обломов, уже давно показанный нашему обществу. Отцы г. Тургенева поэтому кажутся и будут казаться подставными отцами, не имеющими ни малейшей связи с своим племенем, кроме акта рождения, очень достаточного для признания духовного родства между членами ее. По крайней мере для нас слова – «обломовщина» и «базаровщина» – выражают одно и то же представление, одну и ту же идею, представленную талантливыми авторами с двух противоположных сторон. Это художественные антиномии. И так велико значение творческих типов, хотя бы и обязанных своим происхождением понятию, что одно призвание их открывает мгновенно длинную цепь идей и выясняет отвлеченную мысль до последних ее подробностей. Это лучезарное действие художественных образов свойственно и нашим замечательным близнецам – Обломову и Базарову. Просим извинения у читателя за длинное отступление и возвращаемся к нашему автору.

Для того однако же, чтобы типы-понятия достигали полноты содержания и жизненности, необходимо одно условие: для этого требуется именно, чтоб сама мысль, которой они обязаны своим происхождением, родилась из непосредственного созерцания общества, из проникновения, так сказать, в глубь его психического настроения, из перехваченной тайны его существования. Не то мы видим у г. Помяловского. Процесс образования его типов следовал другому пути. Они прежде всего зародились в голове автора, как предположения, как возможности, которые, хотя прямо и не вытекают из жизни, но и не отрицаются положительно. Олицетворив эти предположения и возможности, он пустил их в свет, где они значительно отличаются от других существ и производят довольно странное впечатление. Публика следует за ними с каким-то странным любопытством, похожим на то, которое окружает на улице неизвестное лицо в чужом костюме и с признаками другой национальности, инородного и далекого происхождения. Такое лицо может даже возбудить участие и ласковый прием со стороны туземцев, благодаря тому, что вносит неизвестного рода новизну и разнообразие в обычное течение жизни, но представителем их настоящих симпатий и склонностей никогда не сделается. Можно даже показать исходную точку типов г. Помяловского еще ближе. Если не обманывает нас догадка, то в обоих типах своей повести автор намеревался изобразить собственные идеалы разумно-ясного существования с одной стороны, а с другой – гениально-беспутного пробования различных мотивов жизни, которое является как потребность неудовлетворительного призвания к деятельности. Но оба типа мало удались именно потому, что задуманы уединенно, самопроизвольно, отчего ни «порядочность» Молотова, ни «своевольство» его друга, не успели составить им ярких физиономий, не успели добыть им природы, так сказать, а еще менее вывести на их лица какое-либо отражение современной минуты, действительно переживаемой обществом. Все дело ограничилось тем, что они наделены некоторого рода развязностью и умеют скрывать очень ловко рутинные свои приемы и идеи под новыми оборотами, которые обманывают глаза у большинства читателей, но не способны отвести их у человека, несколько искушенного в распознавании выдуманных типов от взятых из среды общества. Если так долго остановились мы на повести г. Помяловского, то именно из желания воспрепятствовать накоплению подобных сочиненных образов, к чему фаланга молодых писателей, если не ошибаемся, оказывает видимую наклонность.

Два очерка из жизни бурсы того же автора, к которым теперь переходим, составляют относительно выполнения совершенную противоположность с повестью. Здесь уже нет слабых, невыдержанных типов; наоборот, все типы обоих очерков наделены таким ярким выражением, такой чудовищной энергией, что заставляют, так сказать, сторониться перед собой испуганную мысль читателя. Мы вполне убеждены, что ничего страшнее «Зимнего вечера в бурсе» и «Бурсацких типов» г. Помяловского – русская литература еще не производила. Если никаких признаков ужаса в читающей нашей публике не оказалось после их появления, то мы объясняем это одним весьма известным обстоятельством: публика наша приходит в ужас и от безделиц, но только тогда, когда что-либо страшное, по ее мнению, сказано в первый раз. Затем уже, в какой бы пропорции ни росло обличение и разоблачение той или другой стороны жизни, тронутой однажды смелою рукой, она остается хладнокровной, разнясь в этом с другими читающими публиками, например, с английской, где рассказ, подобный «Бурсацким типам» г. Помяловского, произвел бы волнение во всем обществе, даром что сцена происшествия отнесена во втором несколько назад от нынешнего времени. Мы удовольствовались тем, что с отвращением и внутренним содроганием прочли эти кровавые страницы, где в нестерпимо мрачной и вместе чрезвычайно живой картине рисуется неистовство учителей-извергов, которым достойно отвечает невообразимое неистовство подчиненных, когда они предоставлены самим себе. Что касается до рассмотрения и выводов, на какие неизбежно наводят большинство читателей страшные рассказы г. Помяловского, автор устранил эту работу, вероятно, не желая длить, по своей охоте, мучительные часы, испытанные за книгой, а между тем выводы показали бы, может быть, что лоском ужаса и эффектом нагроможденных злодеяний автор своих воспоминаний или своих представлений бурсацкой жизни старался прикрыть собственное неполное знание или понимание изображаемого им предмета.

Мы назвали г. Помяловского автором своих воспоминаний или своих представлений бурсацкой жизни, потому что рассказы его принадлежат к тому смешанному роду произведений, которые могут быть приняты за правдивые записки очевидца, а вместе с тем, благодаря замашкам художнического освещения лиц и искусственного распределения частей, и за свободное создание писателя, превосходный образец такого рода произведений дан нам в «Записках из Мертвого дома» г. Ф.Достоевского, в этом романе, прикасающемся одной стороной к летописи, а другой – к вымыслу. Нам кажется, хотя мы можем и ошибаться, что «Мертвый дом» не остался без влияния на выбор предметов для рассказов у г. Помяловского. Самый род имеет важные неудобства: он более значителен, чем простой факт и менее достоверен, чем факт. Он не чистая истина, необходимая этнографу, статистику и администратору, да он и не свободное творчество, которым удовлетворяется фантазия читателя. Он в одно время правдив и обманчив для всех требований. Неудобства этого рода поправляются глубочайшей опытностью в деле художнического производства, как мы именно видим у г. Достоевского. «Мертвый дом» его представляет редкое сочетание голой истины, ослабленной литературной передачей ее, и артистического создания, ограничиваемого грубым фактом и беспощадной действительностью. Это не простое описание тюрьмы, это также и не воспроизведение тюрьмы свободной кистью, а скорее художнический и философский комментарий на все. Благодаря этому качеству мы видим, что светлый луч искусств и даже поэзия играет у г. Достоевского на стенах ужасного дома и пробивается внутрь его, оставляя его по-прежнему домом печального назначения, не изменяя его безобразной наружности и не разукрашивая фальшивым освещением. Что сделалось у него с домом, то сделалось и с людьми. Они остались злодеями, каждый по-своему, но глубокий психологический анализ уже объяснил и частию смягчил их преступления. Не то у г. Помяловского: преступления всякого рода у него снаружи, а пути, которыми шли люди к преступлениям, скрыты.

Мы не говорим, чтоб нужно было понять что-либо в учителях бурсы: они не заслуживают психологического разбора. Это люди отпетые. Каждый из них столько же имеет права на звание безобразного злодея, сколько и на титло пошлого негодяя. Но вот что возмутительно: жертвы свирепости и невежества, бурсаки, носят в себе точно те же начала дикой жестокости, звериного плутовства и отчаянного непонимания всего, что только относится к представлениям нравственного рода. Нет почти никакого различия между утесненными и утеснителями в этом странном мире, исключая того, что первые еще отданы на жертву крайней бедности, заедающей нечистоты и мучительного голода, с которым последние уже кое-как поборолись. Вот это положение обиженной стороны следовало бы уяснить, не ограничиваясь пошлой аксиомой, что таково обычное, действие испорченной среды над всякой натурой, какова бы она ни была сама по себе. Наравне со всеми пошлыми аксиомами, в ней есть доля правды, но этой крошечной доли уже недостаточно для объяснения фактов, о которых идет дело. Здесь не простая испорченность. Г. Помяловский показывает, что злодейство воспитателей успело истребить в воспитанниках всякое понятие о добре, успело вытравить душу их, чувство и сознание чело