То, что с тобой происходит как бы само собой, — вовсе не случайность, а особое, нужное тебе стечение обстоятельств. Люди большой цели, пренебрегая опасностями, служебной карьерой, удобствами, рвались в тот же Китай, в Тибет, на Новую Гвинею, где легко было угодить в котел к каннибалам, — и ничто не могло их остановить, ибо в жизни может быть лишь одна большая цель. Не две, а одна. Большая цель — как стержень, на который накручиваются все твои страсти, все беды, страдания и радости, бесконечные мытарства, бессонные ночи и безрадостные дни, исступленная работа до изнеможения, до преждевременной смерти! Большая цель — тот огонь, кружа возле которого невозможно не обжечь крылышки. Большую цель не подносят на праздничном блюде.
Тебе захотелось поскорее к маменьке и в Москву. Мол, потом там, в Москве, вычитаю все, что нужно для диссертации, из чужих умных книжек. Благородная компиляция заменит личные переживания и размышления. Кому охота изучать огонь, сидя в раскаленной печи?
Кто-то из великих, кажется, композитор Скрябин, сказал, что познать — значит пережить. Познать — значит отождествляться с познаваемым. Ну, а если неохота отождествляться? Если мелочные расчеты сильнее?.. Случай сработал на тебя. Ты оказалась «на чаше весов истории», «Чаша весов» замерла… Признайся: была бы ты счастлива, вернувшись сейчас в Москву, в свой Институт востоковедения с сознанием того, что Маньчжурия, да и весь Китай, переживает свои «минуты роковые», а ты остаешься как бы в стороне? Не потянет ли тебя обратно? А если потянет, то пустят ли? Не такая уж важная ты персона, чтоб с тобой нянчились, исполняя каждое твое желание…
Начинается самое интересное в твоей жизни. Возможно, и задержка здесь, в Маньчжурии, необходима как пролог перед поездкой в Японию… Начальству виднее.
Еще в августе я прочитала в газете о гибели одного человека, которого хорошо знала по Москве, по институту, а потом по Чите, где находился штаб Забайкальского фронта. Этот человек носил майорские погоны, так как в начале войны добровольцем вступил в армию. Он был китаеведом-историком, профессором, написавшим проникновенную книгу о восстании тайпинов, — в институте мы все зачитывались ею. И когда начался наш освободительный поход в Маньчжурию, он, томимый жаждой познания, ринулся сюда, оставив короткую записку: «Я увижу страну, о которой вот уже 15 лет читаю лекции, пишу книги, приму участие в освобождении народа, который люблю, талантливого, сильного, угнетенного веками народа. И что бы со мной ни случилось — война есть война, — я счастлив, что так сложилась жизнь. Начинается новый этап. Шагнем в это новое».
Но шагнуть ему не довелось. Когда профессор летел в Маньчжурию, самолет разбился над Ваньемяо. Профессору не было и сорока. Он верил в важность своей миссии, он хотел припасть к первоисточнику истории, творить ее, так как не привык пить из чужих ладоней.
Но судьба обошлась с ним слишком жестоко. За любовь к истине иногда приходится расплачиваться жизнью. Что из того? Без поиска истины жизнь утрачивает высокий смысл.
Вот тогда-то, в августе, и возникло у меня жгучее желание стать своеобразной преемницей трудов молодого профессора, познать историю Китая до сегодняшнего дня; а так как Маньчжурия и маньчжуры занимали в ней особое место, я увлеклась маньчжурами, несколько охладев к японистике. Но чтоб познать китайскую историю до конца, я должна была побывать в Японии, где замкнутся некие круги.
Профессор был убежден, что все страны с огромным прошлым имеют такое же будущее. Тогда я не спорила. Но теперь в этом не уверена. Не хочу называть страны и народы с великим прошлым, не хочу сравнивать прошлое с настоящим, а тем более предсказывать будущее. Пока я лишь гадаю на иероглифах.
ТАМ, ГДЕ ТЕЧЕТ СУНГАРИ
Эйко-сан переселилась в особняк к Ирине и Клавдии. Здесь к ее хозяйственным заботам прибавилась еще одна — присматривать за котельной, где дежурили кочегары-японцы. У каждого особняка имелась своя котельная, куда подвозили уголь. Я видела этих кочегаров, и они мне не очень понравились. Кто они такие, почему заходят в дом в любое время суток? Возможно, бывшие хозяева особняка, переодетые, сменившие документы? Сильные, молодые парни спортивного вида, все время переглядываются, словно заговорщики.
Эйко успокоила:
— Я их знаю: они всегда были в этом доме истопниками. Думаю, укрывались от военной службы.
Ирине и Клавдии присвоили железнодорожное звание — «инженер-капитан». Теперь обе носили темно-синие кители с белыми пуговицами, шинели такого же цвета и фуражки с молоточками. Второго марта я зашла к ним попрощаться, сказала, что завтра уезжаю вместе с нашим штабом, они не поверили. Забеспокоились.
— В Союз? — спросила Ирина.
— Пока в Харбин.
Клавдия всплакнула.
— Страшно!.. — сказала она. — Пока тут были наши, ничего не боялась. А теперь какая-то жуть…
Да, настала пора уходить. О том, что мы уходим, узнал весь Чанчунь. Мы больше не могли здесь оставаться. И хотя в Чанчунь пришла весна — японские дети бегали без чулок на своих гэта, — жизнь в городе приостановилась, словно бы угасла. Не слышно было звонков и выкриков разносчиков, предлагающих свой товар. На дверях магазинов висели тяжелые замки. Окна домов были забиты ржавой жестью и фанерой. Непонятная давящая тишина нависла над Чанчунем. Лишь временами раздавались гулкие шаги гоминьдановских патрулей. Холодно и нагло поблескивали дула их автоматов. Над серой водонапорной башней с узкими, продолговатыми оконцами развевался темный флаг с белым, ощетинившимся солнцем. Гоминьдановцы ввели комендантский час. Улицы были опутаны колючей проволокой. Появились баррикады из мешков с песком. Говорили, что Чанчунь окружен войсками Объединенной демократической армии. Намечается штурм города. Гоминьдановцы спешно готовились к обороне.
А Ирина и Клавдия оставались здесь. Конечно же они вдруг поняли, что будут без прямой защиты. Вспомнилось недавнее провокационное выступление гоминьдановцев в Мукдене, и сделалось зябко. Опять приходили на память события 1929 года на Китайской Восточной железной дороге. Тогда КВЖД была захвачена китайскими войсками; советские служащие подвергались неслыханным насилиям со стороны китайских властей: наших железнодорожников заковали в кандалы; более двух тысяч советских граждан были брошены в Сумбитский концлагерь, бараки которого зимой не отапливались; заключенным не давали горячей пищи. Обезглавленные трупы советских людей, казненных без суда и следствия, китайцы бросали в реку Сунгари. В конце концов обнаглевшие китайские провокаторы полезли на восточные границы СССР.
Я с тревогой смотрела на Иру и Клаву. И лишь одна мысль приносила успокоение: не посмеют!.. Советский народ сокрушил и немецких фашистов, и японских милитаристов, неужели у гоминьдановцев хватит наглости поднять на беззащитных советских граждан руку?.. Или, может быть, гоминьдановцы запамятовали, чем закончились те события на КВЖД?.. В газетах тех лет были опубликованы фотографии: студенческий отряд «уничтожения СССР», молодчики со свастикой на рукавах…
На вокзал пришла и Эйко-сан. Улыбалась, неловко смахивая слезы.
— Вера-сан, приезжай! До свидани…
Я оставляла Чанчунь навсегда. Проскочили мимо окон вагона тяжелые черепичные крыши старого дворца Пу И, растаяли в белесой мгле узорчатые верхушки пагод и серая водонапорная башня, промелькнул русский поселок Каученцзы, прогремел мост через Итунхэ; потом потянулись поля, уже по-весеннему почерневшие, от земли поднимался пар. Сухие стебли кукурузы и гаоляна, вербы; китайцы в огромных рыжих шапках, в ватных куртках и неуклюжих стеганых штанах. Иногда промелькнет небольшая кумирня с открытыми настежь дверями, а там, внутри, — колокол и конечно же таблички предков. Будто разворачивался пейзажный свиток. Унылая маньчжурская равнина с редкими группами деревьев. Тут была зона гоминьдановских войск. Но от станции Яомынь и чуть ли не до Харбина простиралась зона Объединенной демократической армии. Она тянулась и дальше, до границ с Советским Союзом. Харбин с его гоминьдановской администрацией представлял как бы чанкайшистский островок в народном революционном океане.
На остановках в наш вагон врывались китаянки и китайчата в лохмотьях, с грязными, покрытыми коростой руками.
— Яйса ести, виски ести! — голосили на все лады и совали под нос невесть когда зажаренную курицу.
От этих китаянок я узнала, что в Сыпингае и в Гирине есть случаи заболевания чумой. Ранней весной в Маньчжурии всякий раз вспыхивали эпидемии чумы. Но об этом я знала только из книг, а теперь чума была рядом, в двух крупных городах. Может быть, диверсия? Попытка задержать продвижение Объединенной демократической армии к Чанчуню, не совсем готовому к обороне?
Поезд удалялся от Чанчуня. Рельсы блестели в лунном свете. Мелькали зеленые фонари стрелок, и в окнах станций светились огни. Гирин с его чумой остался где-то там позади, а тревога за оставшихся в городе Долгой весны подружек росла и росла. Что-то было не совсем правильным в том, что я уехала, а они остались на неведомые испытания. От Чанчуня до Сыпингая рукой подать; до Гирина — тоже. Эти два города находятся под мышками у Чанчуня. От Харбина до советской границы было не так уж далеко, и от ощущения, что я приближаюсь к Родине, сладко ныло сердце. Как давно не была я дома!.. Как давно… События чужой жизни закрутили, завертели меня.
В Яомыни, самой крупной станции между Чанчунем и Харбином, поезд остановился. Вышла на перрон размяться, посмотреть, что тут происходит. Яомынь… Этот город находился в руках народной армии. На путях стоял состав длинных черных платформ, и тут впервые я увидела их… Да, это были солдаты Объединенной демократической армии. Некоторые сидели на платформах, другие толпились на перроне. На всех были трофейные японские полушубки, меховые шапки. Знаков различия не приметила. Теплое чувство затопило сердце, будто встретила близких, родных, товарищей…
Меня фазу же окружили. Пожилой боец, по всей видимости их командир, спросил на довольно сносном русском: