Гадкие лебеди кордебалета — страница 12 из 51

Говорит, что я обращаюсь с ними как с младенцами, а ведь нищим девчонкам в Париже только и остается, что вырасти поскорее. В другой раз я могла бы сказать правду. Я могла бы напомнить, что у них, считай, нет матери, что мне очень хочется хотя бы ненадолго защитить их от невзгод этого мира. Но прямо сейчас из меня щит такой же, как из суповой тарелки.

1879

Мари


Оказалось, что месье Дега не так уж плох. Да, он странноват, но и блохи не обидит. Правда, он грубый, особенно с Сабиной. Орет, когда не может найти кисть или чистую тряпку, а потом снова орет, обнаружив, что вся его пастель разложена по цветам в коробки, а крошащиеся кончики срезаны.

Сегодня у него хорошее настроение. Я понимаю это в ту минуту, когда вхожу в мастерскую и вижу три холста, развернутые ко мне лицом, а не оборотом. Это значит, что сейчас он думает о своих работах чуть лучше, чем обычно. А еще — что мне будет на что поглазеть, пока я час за часом стою перед ним.

Полгода я позировала раза два в месяц, а потом он как с ума сошел, и теперь я прихожу каждый день. Он заставляет меня стоять на одной из дюжины платформ, расставленных по всей мастерской. Говорит, что ему нужно видеть меня в разных ракурсах. Это началось в тот вторник, когда я заметила, что он уже с четверть часа разглядывает рисунок, где я держу веер.

Для этого рисунка он велел мне встать в четвертую позицию, выставив правую ногу перед левой и развернув ступни в стороны. Это было несложно — бедра у меня от рождения выворотные, да и постоянные экзерсисы тоже помогли. Вот с руками было непросто. Одной я держала веер, а вторую завела за голову, как будто потираю себе шею. Он хотел нарисовать балерину, которая устала и запыхалась в классе, а теперь отдыхает, обмахивая себя веером, пока не пришел ее черед. Сначала мне приходилось делать усталое лицо по его просьбе, но потом — уходя в работу, месье Дега не делал перерывов, — когда я простояла в этой позе почти три часа, шея у меня заболела по-настоящему, а плечи ссутулились. Чем сильнее я уставала, тем веселее он становился. Я немножко сгорбилась.

— Именно, — обрадовался он. — Это как раз то, что нужно.


В тот вторник он долго смотрел на рисунок, подперев голову рукой и прижав указательный палец ко рту. Потом он прищурился и посмотрел на меня таким взглядом, как будто находился на пороге большого открытия. Я стояла передним, мучаясь от жажды, но не двигаясь, чтобы не отвлекать его, хотя бы до тех пор, пока Сабина не принесет воды.

Когда я попила, он откашлялся и сказал:

— Ну что ж, мадемуазель ван Гётем.

Это означало, что мне предстоит позировать обнаженной, а значит, нужно зайти за ширму и раздеться. Если он хотел рисовать меня в одежде, то говорил: «В пачке, пожалуйста, мадемуазель ван Гётем». Я ценила его тактичность он не рявкал мне «Раздевайся».

Он начал серию набросков — простых набросков углем и белой пастелью. Я с пальцем у подбородка, я придерживающая пачку, я с рукой на упавшей бретельке лифа, как будто я ее поправляю. Иногда он хотел, чтобы я убрала волосы с шеи и забрала их наверх. Иногда — чтобы я заплела косу или распустила ее и перекинула волосы через плечо. Примерно половину времени я бывала голой. Единственное, что никогда не менялось — ноги стояли в четвертой позиции. Может быть, это и была та великая мысль, которую он обдумывал, глядя на рисунок с веером? Я буду стоять в четвертой позиции, а он нарисует меня сто раз.

Потом я смотрела на его работы и видела на листах бумаги худые руки, торчащие кости на бедрах, грудь, мало отличающуюся от мальчишеской. Я смотрела и смотрела, пытаясь понять, что же видит месье Дега. Может быть, я смотрела слишком придирчиво, потому что в черных линиях рисунков мне виделась девушка с грубым лицом, лишенная какой бы то ни было грации.


Сегодня он опять хочет, чтобы я разделась и встала в четвертую позицию, сцепила ладони сзади, а локти выпрямила. Именно так я должна была стоять и вчера, и позавчера. Я начинаю думать, что это так же обязательно, как четвертая позиция.

— Подбородок выше, — говорит он. — Так.

Он подходит к мольберту, берет карандаш, и я покрываюсь мурашками под его взглядом. Целый час он ругает меня за то, что я опускаю подбородок, расслабляю локти, наклоняюсь, хотя бы на мгновение. Сегодня он то и дело передвигает мольберт на несколько шагов и рисует меня с новой стороны. При этом я должна стоять неподвижно. У меня ужасно чешется нос, как будто я сейчас чихну.

— Если вам нужно высморкаться… — раздраженно тянет он и указывает на мою сумку, прислоненную к ширме, как будто позволяя взять носовой платок. Хотя он прекрасно знает, что у меня нет платка. Когда я осмеливаюсь облизать губы, он кидает карандаш мне под ноги. Потом он будет кричать и винить Сабину в том, что она спрятала все карандаши. Он все еще ворчит, вздыхает и стонет, но постепенно увлекается и работает молча.

Я мечтаю о булочке с колбасой на ужин и думаю, что Бланш, с которой я шла домой после занятий, притворялась, будто ей и дела нет до того, что я каждый день хожу в мастерскую. Она ревнует из-за того, что кто-то выделил меня, пусть даже это всего лишь месье Дега — а ведь мадам Доминик выбирает все время ее. Я вспоминаю одну картину, стоящую у стены, которую он как-то развернул. На ее заднем плане, в углу, стоят балерины, поправляют пачки и чулки. Спереди еще три. Одна возится с бантом на кушаке, две сидят, расправив пачки так, чтобы не помять тарлатан. Я знаю, что для каждой из этих балерин позировала девушка. Месье Дега как-то объяснил, что рисунок с веером был только наброском для большой работы. Та, что с бантом, напоминает своим вздернутым носом Люсиль. В таком случае месье Дега не очень-то разборчив. Каждый день ей достается за лень и шарканье.

— Ты — француженка, — говорит мадам Доминик, взмахивая тростью. — Наш удел — изящество.

Других девушек я не узнаю. В балетной школе их почти сотня, а в кордебалете еще больше. Внимание привлекает одна, которая сидит на скамейке. У нее ярко-красная шаль, и видно, что девушке нехорошо.

Что-то ее расстроило, и она вся сжалась, может быть, даже вытирает слезу. Может быть, она не может заниматься вровень с классом. Может быть, накануне вечером ее сестра пришла домой очень поздно, когда серый свет утра уже просачивался сквозь ставни. Может быть, она слышала смех на лестнице, слышала, что в воскресенье, в те несколько свободных часов, которые имеют работающие девушки в Париже, сестра сговаривается пойти с парнем в «Дохлую крысу» — и теперь эта несчастная девушка не сможет провести время вместе с сестрой. Может быть, она проснулась из-за того, что ее мать блевала после абсента. Ноги на картине у нее обрезаны — это вечная привычка месье Дега. А еще он постоянно оставляет пустые пятна, вместо того, чтобы закрасить картину целиком. Может быть, именно поэтому его картины не выставляются в Салоне вместе с настоящими произведениями искусства. Не помогает и то, что он рисует нас обычными зевающими, худыми, с торчащими коленями. Пусть даже на самом деле мы такие и есть.

Если бы я не боялась лишиться шести франков и у меня хватило наглости, я бы сказала, что хочу выглядеть хорошенькой, а не потасканной. Я хочу танцевать, а не лелеять ноющие кости. Я хочу быть на сцене, как настоящая балерина, а не в классе. Пусть даже это неправда. Он что, не знает, что люди хотят вешать на стены что-нибудь красивое?

Его зовут обедать. Я думаю, что Сабина, как всегда, принесет тарелку с макаронами и телячьей котлетой, а я завернусь в шаль и буду читать старую газету, которые он кладет для меня за ширму с тех пор, как я осмелилась попросить.

Прикрывшись, я говорю:

— Вот эта девушка спереди, в красной шали. Она какая-то замученная. Как будто не смеет поднять глаз.

Он кивает.

— Может быть, у нее умер отец.

Он долго смотрит на меня мягким взглядом. Когда Сабина толкает дверь мастерской бедром, он спрашивает:

— Вы любите телятину?

Я чувствую нежность к месье Дега, который кричит и кидается предметами, но при этом обладает душой ягненка и жалеет, что бросил карандаш.

— Я готова съесть свои собственные губы.

Его улыбка видна даже в густой бороде.

Я сижу за столом на длинной скамье и режу самый большой кусок мяса, который видела в своей жизни, и наслаждаюсь каждым кусочком. Месье Дега поднимает глаза от утренних набросков, разложенных перед ним, и я понимаю, что он хочет меня поторопить. Но тут, к счастью, появляется Сабина и самым своим строгим голосом объявляет, что пришел месье Лефевр и она его впустила. Месье Дега мрачно вздыхает.

— Я не принимаю визитеров во время работы.

— Он из галереи месье Дюрана-Рюэля, — говорит она, уперев руки в бока. — На нем хороший сюртук. Кашемировый. И розетка Почетного легиона в петлице.

Мне хочется, чтобы она сумела настоять на своем. Я тогда успею прикончить свою еду.

Хороший сюртук месье Лефевра не скрывает худобы. Он свисает с плеч так же, как свисал бы с веревки. Сняв цилиндр, он кланяется. Седые волосы тут же спадают вперед, хотя они густо напомажены. Он жмет руку месье Дега и говорит, как восхищается его пастелями и картинами маслом, особенно теми, на которых изображены балерины, и тут видит меня — рот у меня набит телятиной.

— Мадемуазель ван Гётем из класса мадам Доминик, — говорит он, и я киваю, глядя в пол. Откуда он знает мое имя?

— Я испытываю определенный интерес к крыскам, — говорит он мне, а потом обращается к месье Дега: — Взгляд мечется между торчащими ключицами и красными руками, свойственными этому неуклюжему возрасту. Ничто не доставляет мне большего удовольствия, чем облегчение их пути из школы в кордебалет и выше.

— Ах, — говорит месье Дега, — когда я увидел ее в классе мадам Доминик, то подумал, что ее лопатки похожи на режущиеся крылья.

Он расчищает участок на столе рядом со мной и кладет туда лист серой веленевой бумаги с тремя набросками. Я нарисована несколькими штрихами — сзади, спереди и сбоку, всегда голая, ноги в четвертой позиции, а руки сцеплены за спиной. Когда папа был жив, я привыкла раздеваться за куском старой простыни, отделявшим угол комнаты. В прошлом году, когда его не стало, старая простыня пригодилась для сна. Мне почти сравнялось четырнадцать, и на груди у меня набухли выпуклости, я стала поворачиваться спиной к Антуанетте, Шарлотте и маман, боясь, что кто-нибудь из них начнет смеяться надо мной.