Меньше всего мне нравится тот набросок, где я изображена спереди. Дело даже не в грязном пятне между моими ногами и не в карандашной линии, обрисовывающей мою грудь. Дело не в наготе. Я легко могу позировать голой, хоть месье Дега, хоть кому-то другому. Вспоминая, как я тряслась в первый раз, я удивляюсь, к чему только может привыкнуть девушка, насколько второй раз легче первого, а третий — второго. Мне не нравится мой задранный подбородок. Я могу его задирать, но в тишине мастерской. Да, я голая, но я стою перед мужчиной, который уже тридцать раз видел меня голой. Мне становится стыдно. Месье Лефевр смотрит на рисунок, не представляя, как я съеживаюсь, когда в мастерскую входит хотя бы Сабина. Лицо на рисунке — это лицо девушки, которая носит строгую блузку и юбку в пол.
Месье Лефевр очень долго смотрит на бумагу. Потом он снимает перчатки и проводит по рисунку длинным пальцем. Палец дрожит, проходя над моим нарисованным позвоночником, потом касается нарисованной линии, которая начинается между лопатками и доходит до самого зада. Он облизывает губы розовым языком, и я невольно чуть-чуть выгибаю спину.
— Действительно, крылья, — говорит он.
Потом он смотрит на меня, а я изучаю котлету на тарелке. После этого они начинают беседовать так, как будто меня рядом нет. Говорят, что у меня слишком крупные локти и колени для таких худых рук и ног. Обсуждают мышцу, идущую от бедра к колену. Мой низкий лоб. Если бы я была храбрая, как Антуанетта, я бы поинтересовалась, заметили ли они, что у меня есть еще и глаза. Но я просто жду, держа спину прямо, потому что, по мнению мадам Доминик, горбиться — хуже, чем плеваться.
— Давайте-ка посмотрим на ваши крылья, мадемуазель ван Гётем, — говорит месье Дега. — Покажите нам свою изящную детскую спину.
Он предлагает мне раздеться перед месье Лефевром? Сбросить шаль с плеч прямо здесь, хотя в его мастерской я всегда раздеваюсь за ширмой? Я смотрю на него, а он только нетерпеливо шевелит пальцами. Шесть франков за четыре часа. Хорошие деньги, а четыре часа еще не миновали.
Повернувшись к ним спиной, я скидываю шаль с плеч, но при этом плотно прижимаю ее к груди. Слышу дыхание за спиной, а потом чувствую, что чей-то палец на этот раз касается уже не нарисованного, а моего собственного позвоночника. Я вздрагиваю, не успевая даже сообразить почему. Кто-то наклоняется ближе, я отшатываюсь, и палец оказывается далеко от моей спины.
— Пойдемте, — говорит месье Дега. — Я покажу вам законченную картину.
Они поворачиваются, а я сразу заворачиваюсь в шаль. Я отреагировала мгновенно. Быстрее, чем успела подумать. Как будто Мари Первая раньше всех узнала о тянущемся ко мне пальце. Я уверена, что это был месье Лефевр.
Он проводит в мастерской еще полчаса, разглядывая картины, записывая что-то в кожаную книжечку. Но теперь все нервничают, и его удерживают здесь только хорошие манеры. Месье Дега показывает ему две картины, а потом передумывает и разворачивает их к стене.
— Они еще не закончены, — поясняет он.
Месье Лефевр тянется, чтобы повернуть один из холстов снова, но месье Дега рявкает:
— Не трогайте! — и добавляет повежливее: — Над ним еще надо поработать.
После этого они умолкают. Руки у обоих сложены на груди, они обмениваются парой слов, которые звучат довольно сухо. Перед уходом месье Лефевр подходит к столу и прощается со мной, несмотря на то что он старше даже моего отца. Он коротко кивает, и я чувствую его запах — запах запертой комнаты.
— До встречи, — говорит он.
До какой встречи? О чем он? Он собирается прийти в Оперу, где я раньше ни разу не видела мужчин? Он будет меня искать? Нет, он просто ведет себя благородно. Он хочет, чтобы я на мгновение забыла о разнице между нами. Как будто возможна дружба между мужчиной с розеткой Почетного легиона и девушкой с выпуклыми мышцами на бедре.
— Какой неприятный человек, — говорит месье Дега, когда Сабина закрывает за ним дверь.
— Это невежливо, — сердито говорит она.
Месье Дега указывает на меня пальцем и машет рукой в сторону мольберта, предлагая мне вернуться к работе.
Антуанетта
Понедельник, театр Амбигю закрыт, а Эмиль уже неделю толкует, что мы повеселимся в брассери на рю Мартир, где в девять часов встречается десяток народных актеров. Я уже начистила туфли, как следует намылась в нашей крошечной ванне и утащила из сумки Мари шелковые цветы, которые украла для нее, когда она впервые пошла к старому Плюку. Вчера я упросила маман взять мою лучшую юбку в прачечную и постирать ее так, как она стирает лучшие шелка. А еще у меня есть новая рубашка, я ее тоже утащила из корзины с бельем, прямо завернутую в коричневую бумагу, и сунула на самую верхнюю полку буфета, куда никто не полезет в поисках хлеба.
Оказавшись на рю Мартир, я сразу вижу Эмиля. Он прислонился к стене брассери, курит и хохочет вместе с Колетт. Она кладет руку ему на грудь, всего на секунду, а потом ведет ладонью по собственной пышной груди. Я молюсь, чтобы Эмиль не потянулся к ней. Но он только затягивается, и я громко выдыхаю.
Когда я подхожу совсем близко, Эмиль отлепляется от стены. Оглядывает меня, проводит рукой по щеке.
— Ну ничего себе!
Я самодовольно думаю, что Колетт это тоже слышала. Она тянется ко мне и изображает, будто целует меня: как будто мы подруги и давно не виделись. Кивнув в сторону двери, она говорит:
— Остальные, наверное, внутри. — И подмигивает, уходя. — Как соскучитесь по мне — заходите.
Не нравится она мне, — говорю я Эмилю.
Он выдыхает колечко дыма, наклоняется и утыкается носом в мою шею:
— Как сладко ты пахнешь.
Внутри горят газовые лампы, но при этом так накурено, что воздух сизый. Диваны бархатные, с резными ножками, а длинные дубовые столы и скамейки блестят. Я никогда не видела столько плакатов на стенах, столько зеркал, статуй со светильниками в руках, золоченых украшений, покрывающих стены. У меня кружится голова, слишком много всего нового, пахнет табаком и пивом, маслом с кухни и луком, мокрой одеждой и сапожной ваксой.
Мы пробираемся к столу, за которым сидит десяток парней. Я их всех знаю по Амбигю. Колетт зажата между Полем Киралем — его короткие волосы стоят дыбом от помады — и Мишелем Кноблохом — лицо у него скучное, как сточная канава. Этот парень пять раз представал перед судом и пять раз попадал в тюрьму за всякие мелкие преступления — бродяжничество, разбой, воровство. Послушать его, так нет никакой разницы между обвинительным приговором и алой лентой Почетного легиона, которую тебе повязал лично президент Греви. Как бы всем ни было скучно, он продолжает свою дурацкую историю о вишнях, которые он как-то раз спер, и как жандармы выследили его по косточкам на земле и нашли в переулке, где он обжирался ягодами, сидя за тележкой. Эмиль замечает, что он тупой как пробка, но Мишель не умолкает. Он рассказывает, что вишни были незрелые и что в камере у него схватило живот.
Пьер Жиль тоже тут. На нем галстук и шелковый жилет поверх глаженой белой рубашки.
— Ну ты и щеголь, — замечает Эмиль.
Пьер Жиль поднимает глаза от стакана с пивом.
— Ну, о тебе того же не скажешь.
Эмиль задирает подбородок.
— Что, рубашка еще от утюга не остыла?
Пьер Жиль ухмыляется и смотрит на меня:
— А ты свою подстилку притащил, смотрю.
Эмиль резко выдыхает через нос.
— А ты все один.
— Это ненадолго, — Пьер Жиль допивает свое пиво.
— Еще стаканчик?
Вот так они себя и ведут. Оскорбляют друг друга и покупают выпивку.
— Конечно.
— А остальные?
При этих словах еще семеро поднимают стаканы и осушают их — кто же откажется выпить за чужой счет?
Мы с Эмилем садимся на свободное место рядом с Мишелем Кноблохом. Тем, кто пришел раньше, хватило ума этого не делать. Поль Кираль отсутствовал несколько месяцев — его посадили за карманную кражу. Какой-то господин гнался за ним по Елисейским полям из-за жалких пяти франков. Поль делает крошечный глоток и стирает пятнышко пены с усов носовым платком.
— Я изменился, — говорит он, когда Эмиль завел разговор об этой истории. — В тюрьму я больше не сяду.
Пьер Жиль смотрит на него поверх запотевшего стакана:
— Что, слишком много народу хотело сделать тебя девочкой?
Остальные смеются, а Поль Кираль поправляет манжету.
— Я завербовался в армию. Скоро поеду в гарнизон в Сен-Мало.
— Сен-Мало? — переспрашивает Мишель Кноблох. — Кажись, отец в юности был тамошним пиратом, как их… корсаром.
Эмиль ставит стакан и сжимает кулаки.
— В этом, Кноблох, я сильно сомневаюсь.
— Хочешь сказать, что я вру?
В правдивости его рассказов сомневаются все и всегда. У этого парня ума не хватает придумать что-то, чему поверит хоть один человек в мире.
— Да ты соврешь — недорого возьмешь. — Эмиль возвращается к своему пиву.
— Ничего нового, — замечает Пьер Жиль.
Взгляд Мишеля Кноблоха скользит по лицам собутыльников в поисках поддержки. Кто-то трусливо отворачивается. Другие кивают в знак согласия.
Через некоторое время Пьер Жиль, крутя свой стакан, говорит:
— Король Франции защищал этих корсаров. Он не позволял их вешать, если они отдавали ему часть добычи.
— Прикиньте! — говорит Эмиль. — Грабь сколько хочешь, а в Ла-Рокетт не попадешь.
— И не променяешь вонь Парижа на свежий ветер Новой Каледонии, — отвечает Пьер Жиль.
Я знаю, куда идет разговор. Они завидуют заключенным, которых увозят в Новую Каледонию, далекий, принадлежащий Франции остров. Там они выполняют всякую тяжелую работу — рубят лес, строят дороги и собирают сахарный тростник. Я много раз слышала, как Эмиль обсуждает тамошнюю жизнь с Пьером Жилем, который утверждает, что все о ней знает от кузена своего друга. Там надо два года молчать и терпеть — так говорит Пьер Жиль, — а потом уже тебя переводят на легкую работу. Например, шить одежду или готовить мясо, большие порции которого заключенные получают три раза в неделю. Еще он говорит, что за работу там платят и часть платы удерживают до тех пор, пока человека не освободят. А потом як