Гадкие лебеди кордебалета — страница 15 из 51

— За услуги.

Пару секунд ничего не происходит, и тогда я снимаю ноги с ее скамеечки и отодвигаю ее.

Люди, сидящие на этом балконе, не сильно отличаются от меня. У них впалые щеки и кривые зубы. «За услуги», — говорит старая консьержка, заставляя их выворачивать карманы и класть монетки в ее сухую ладонь. Скамеечка достается какой-то женщине, которая, как и я, пришла в двух изношенных шалях вместо пальто.

Когда оркестр занимает свои места, партер уже полон, дамы там одеты в меха, волосы у господ напомажены, а платья консьержек отделаны кружевом. Скамейки же тут, наверху, и на двух других ярусах заняты лавочниками, учителями и клерками. Кажется, что весь Париж пришел посмотреть на «Западню». Антуанетта сказала, что не будет рассказывать мне, о чем пьеса, чтобы не испортить сюрприз. Я знаю только, что Жервеза — бедная хромая прачка, которую бросил негодяй по имени Лантье, и ей пришлось заботиться о себе самой, пока не появился кровельщик Купо.

Я наклоняюсь вперед, не понимая, дернулся ли только что тяжелый занавес, как будто кто-то начал крутить лебедку, или мне показалось.

Наконец занавес раздвигается, люди аплодируют, хотя Жервеза даже не повернулась к зрителям, а смотрит в окно, поджидая Лантье. Тот все не возвращается. Потом Купо заглядывает в дверь и спрашивает у Жервезы, можно ли ему войти.

Вокруг маленького стола стоят три плетеных стула, еще есть железная кровать, комод без ящика и каминная полка с цинковыми подсвечниками и ломбардными квитанциями. Я читала, что это все в точности повторяет то, что описал в своей книге месье Золя. Мне вдруг приходит в голову, что это похоже на нашу собственную комнату, только вот родительская кровать отправилась к старьевщику еще до папиной смерти, а у Антуанетты хватает мозгов прятать квитанции так, чтобы маман их не нашла. Да еще у нас есть буфет, где все шесть ящиков на месте.

Я чуть не падаю со скамейки, когда занавес открывается для второй картины и Антуанетта шарит руками в настоящем корыте, откуда идет настоящий пар, и вытирает пот со лба. Она спрашивает:

— Мыло-то где? Опять сперли?

Все смеются. Все, кроме меня. Я сижу, не понимая, как она удержалась и не рассказала, что у нее роль со словами.

— Это моя сестра, — говорю я даме, которая сидит рядом со мной.

— Та, что про мыло сказала?

Я киваю, и тогда она наклоняется и шепчет что-то на ухо мужчине с нафабренными усами.

Антуанетта снова вытирает лоб, колотит белье, стряхивает пену с рук. Как будто она в прачечной на рю де Дуэ. Я сижу подавшись вперед и жду, когда она скажет что-нибудь еще. Но этого не случается, и скоро занавес скрывает такую знакомую картину прачечной.

Эмиль Абади появляется на сцене в третьей картине, вместе с толпой рабочих. Он идет не так целеустремленно, как Купо, а нога за ногу и даже останавливается подышать на руки. В следующей картине Жервеза и Купо работают день и ночь и зарабатывают достаточно, чтобы Жервеза открыла собственную маленькую прачечную. Я не могу перестать думать про лентяя Эмиля Абади, который ведет Антуанетту в пустую кладовую.

Месье Золя называет свою книгу экспериментом. Газеты твердят, что он взял определенную женщину и поместил ее в определенную обстановку, а дальше позволил истории развиваться единственным возможным способом, учитывая нравы Жервезы и улицы Гут-д’Ор, которую месье Золя зовет «средой». История разворачивается перед моими глазами. Это должна быть сказка о том, как тяжелая работа приводит к успеху — маленькой прачечной, сданному экзамену, шансу попасть на сцену — даже если ты живешь под Монмартром где-нибудь на Гут-д’Ор или на рю де Дуэ.

Но в пятой картине Купо падает с крыши, в шестой — пьет в кабаках, а в седьмой Жервеза теряет прачечную и вкус к работе и тоже начинает пить. В восьмой картине булочник не дает ей хлеба, а хозяин требует, чтобы она заплатила долг за комнату. В последней, девятой картине, она умирает. «Некоторые женщины радуются, когда умирают. Вот и я счастлива», — говорит она на смертном ложе, которое и не ложе вовсе, а канава у бульвара Рошешуар, в десяти минутах ходьбы от нашего дома.

Сказка месье Золя не о прачечной и не о шансе попасть на сцену. Она о том, что если ты родился в канаве, то там и помрешь. Он говорит, что тяжелая работа ничего не меняет. Мой удел, как и удел всех вокруг меня, был предопределен, когда мы родились в трущобах от родителей, которые тоже не смогли вылезти из трущоб.

На нашем балконе, как и на других местах, люди вскакивают, топают и вопят, размахивают руками. Но только не я. Я сижу и думаю о людях вокруг меня. О женщине со скамеечкой для ног. Они что, не видели? Она не видела?

Я сижу на скамейке, потирая свой жалкий низкий лоб. Балкон опустел, остались только я и старая консьержка, которая подбирает с пола обрывки билетов и жирные обертки, кряхтит, держась за спину. Я не могу перестать думать о Жервезе. Я вижу, как она сжимается, чтобы спастись от холода зимней ночи, а клочки бумаги падают из-за арки просцениума и ложатся ей на спину безжалостными ангелами.

Антуанетта остается с Эмилем Абади, и я иду домой в одиночку. Когда я открываю дверь, то чувствую волну удушающего жара. Это после ледяной ночи снаружи, после месяцев, когда я дрожала даже под одеялом и прижималась к кому-нибудь из сестер, чтобы согреться. Шарлотта спит на нашем тюфяке, одеяло скомкано у ног. Маман спит, сидя у стола, положив голову на руки. В углу пылает камин, заливая комнату теплом и мерцающим светом. Входя, я вижу в папином буфете черную дыру, похожую на жадный рот. Одного из ящиков больше нет.

Я падаю на стул. Жизнь идет единственным путем, каким может идти, или как там сказал месье Золя.

— Не смей о нем думать, — шепотом повторяю я сама себе дважды, во второй раз немного громче, чем в первый. Я заставляю себя встать и расправить плечи.

Утром я пойду в класс к мадам Доминик. У меня есть шанс.

1880

Антуанетта


Вдова Юбер убита. Ее забили до смерти молотком. По крайней мере, так говорят пекарь, мясник и Мари, которая должна знать правду, потому что постоянно читает газеты, которые приносит из мастерской месье Дега. О мертвых не стоит говорить дурно, но старая вдова Юбер любила поважничать. Она так гордилась своей газетной лавкой, строила из себя невесть что и болтала с господами, которые покупали вечерние газеты. Когда я проходила мимо, она окидывала меня презрительным взглядом и даже не скрывала этого. Но что мне толку от ее газет? В L’Illustration, конечно, есть картинки, но если ты не можешь разобрать буквы под ними, от картинок тоже мало проку. Но я все равно задерживалась у лавки, только чтобы позлить ее. Но переломанные ребра, раздробленный череп, искрошенные зубы? Такого никто не заслужил.

Я стою в толпе на пересечении рю де Дуэ, рю Фонтэн и рю Мансар, рядом с витриной закрытой лавки вдовы. Когда по рю Фонтэн наконец проезжает катафалк, люди на тротуаре уже стоят в три ряда. Гроб не виден из-за букетов и венков. На одном надпись «Матери». Наверное, это ее два сына правят катафалком, а их жены идут за ним, во главе процессии. Вдову должны похоронить на кладбище в Сент-Уэн.

Прямо напротив лавки одна из женщин хватается рукой за грудь и, шатаясь, делает несколько шагов. Толпа ахает, другая женщина спешит на помощь, и процессия останавливается. Первая женщина машет братьям рукой, им хватает ума понять, что она не дойдет, и предложить ей место на скамейке в катафалке.

Солнце в сером небе кажется тусклым. Я плотнее запахиваю шаль, чтобы спастись от порывов ветра. Весна все никак не наступает, зима тянется, а от маман только и толку, что вонь ее горячего дыхания. Я не знаю, откуда берутся дрова для обогрева нашей комнаты, разве что она продолжает жечь ящики буфета. «Западня» закончилась на прошлой неделе, а месье Леруа в Опере сказал, что ролей не хватает даже для тех статистов, которые не уходили от него на целый год. Мари и Шарлотта получают в Опере по семьдесят франков в месяц, и, хотя Мари теперь не ходит в мастерскую месье Дега так часто, она нашла себе другую работу, в пекарне прямо напротив. Каждое утро, с половины пятого до восьми, она замешивает тесто для восьмидесяти багетов. Меня удивило, насколько целеустремленно Мари искала работу, но совсем не удивило то, что ее взяли в пекарню. Альфонс, сын пекаря, вечно выходил покурить на крыльцо как раз тогда, когда она шла домой из Оперы. Много раз я видела, как парень приоткрывает рот, собираясь с духом, но Мари упорно не поднимала глаз, хотя ему хватило бы одного ее взгляда, чтобы завязать разговор. Так или иначе, эта девчонка с каждым днем становится все прижимистее и при каждой возможности жалуется на тяжелую работу. «Это выматывает, — говорит она. — Ноги у меня созданы для танца, это правда. А вот руки болят».

Ах, как ужасно работать рядом с теплой печью, где всегда пахнет свежим хлебом! Я сказала ей это вчера, а она, растягивая колено и массируя напряженные мышцы икры, заявила:

— Тебя вообще дома не бывает, откуда тебе знать, как я устаю. Вечно шляешься с этим парнем и по полночи сидишь в пивных, а сама даже работу не нашла.

— По крайней мере, я не прячу свои припасы. — И это была правда.

Три франка, которые мне платили за каждое выступление в Амбигю, давно ушли на аренду, на молоко, яйца и свинину, которая порой появлялась на столе.

— Я даю тебе столько же, сколько ты раньше вкладывала. Каждый день я оставляю багет.

— И еще один приберегаешь для себя! — Это заставило ее умолкнуть. Я знаю, что в пекарне ей каждый день дают два багета, а не один, который она оставляет на столе. Мы с Шарлоттой делим его на троих, пока маман не успеет заглотить большую часть. Маман сказала, что чуть от стыда не умерла, когда пошла к пекарю требовать второй багет от имени Мари и узнала, что та каждое утро забирает два.

Она закусила нижнюю губу.

— Хорошо, завтра положу на стол оба. Правда.

Вечером меня мучила совесть, и я прижалась к ней, когда мы легли. Маман где-то бродила, а Шарлотта лежала с дру