Гадкие лебеди кордебалета — страница 16 из 51

гой стороны от Мари и тихо посапывала, как будто ей снилась сцена, поклоны и горы роз у ее ног.

— Насчет «Западни», — сказала Мари. Уже два месяца прошло с тех пор, как она посмотрела пьесу, но все еще постоянно о ней болтает. — Если бы Купо не упал и не начал пить, мечта Жервезы бы сбылась.

— Не знаю. У нее вроде как талант всегда выбирать бестолковых мужиков. Сначала Лантье, потом Купо.

— Выходит, ты согласна с месье Золя? — Спина у нее напряглась. — Выходит, жизнь Жервезы не могла быть другой?

— Это же выдумка, — а вот это я должна была сказать с самого начала. — Просто выдумка. — Я запустила пальцы в ее густые локоны и погладила по голове. — Рю де Дуэ не такая гадкая, как Гут-д’Ор. Ты не Жервеза.

— Я не такая красивая.

— Зато в два раза умнее. Я никого не знаю, кто бы рассуждал, как ты.

Я не стала говорить, что она просто теряет время из-за всего этого и что от ее раздумий никакого проку, только обкусанные ногти да бессонные ночи. Слишком уж грустный у нее был голос.

— Не хочешь шутить?

— Не сегодня.

Она сплела пальцы с моими, и мы долго лежали тихо. Я знала, что она чувствует тепло моего тела, как и я — ее.

— Ты же зарабатываешь, — сказала я. — Куда ты деваешь деньги?

— Я не хочу закончить как Жервеза, — ответила она. — Правда. Мне нужно немного мяса на костях, чтобы попасть в кордебалет. Я не могу месить тесто, танцевать, позировать и смотреть на провалы между ребрами.

— Ты что, отдаешь деньги маман?

Она сделала глубокий вдох и медленно выдохнула.

— Я купила в ломбарде пачку. За десять франков, почти новую.

— Все равно не сходится, Мари.

— Мама Жозефины, это у которой новый кушак на каждый день, договорилась о частных уроках с мадам Теодор. — Она замолкла, и я поняла, что она жует губу, хоть и не видела этого. — Я тоже договорилась. Два раза в неделю. Я отстаю, Антуанетта. Я очень поздно начала. А экзамены в кордебалет всего через три месяца.

Ее решимость меня поразила. Ведь Мари всегда так сомневается в себе.

— Ты как барон Осман. Сровняешь пол-Парижа с землей, если тебе придет в голову расширить бульвары.

Воздух как будто загустел от честолюбия Мари, которая мечтала попасть из канавы на сцену.

— Ладно, оставляй себе второй багет, — сказала я.

Ночь была долгая. Я ворочалась с боку на бок, и мне снилось, что Мари стала намного больше, а я сжалась. Может быть, это был вид с неба? Мари приближалась к нему, а я падала. Почему эта девчонка так многого хочет? Ей нужно пробиться на сцену. Но зачем? И что не так во мне, что я через неделю смирилась с отказом от старого Плюка? Может быть, она на самом деле рождена для танца, а я нет? Да, наверное. Но для чего тогда рождена я? Тогда я подумала о пятидесяти франках, завязанных в маленький мешочек и подвешенных за буфетом. Эмиль принес его наутро после того, как я бросила его в брассери. Он встал в дверях и сказал:

— Тут немного, но ты их сбереги.

Лежа и чувствуя каждый вздох Мари, я думаю, что сама не положила в этот мешочек ни единого су.


Сегодня суббота, мой шестой день в прачечной, и месье Гийо, смотритель, говорит, что сегодня мне предстоит работать допоздна. Всем нужна выглаженная и накрахмаленная одежда к мессе.

— Допоздна — это до скольки? — спрашиваю я.

— Пока не закончите, дамочки.

Маман уже ушла, покрутившись в прачечной немного. Она положила руку мне на плечо и напомнила, что вдову Юбер убили неподалеку от нас и что мне стоит быть осторожной.

Гладить нам приходится вчетвером. Одна с маленьким утюжком, закругленным с обеих сторон — для мелкой работы вроде всяких чепчиков, еще две сражаются с огромной горой рубашек, нижних юбок, лифчиков и панталон, а я занимаюсь самым простым — чулками, наволочками да платками. Гладить проще всего, что мне приходилось делать за эту неделю, и я удивилась, когда утром месье Гийо сказал мне с суровым видом:

— Сегодня тебе предстоит нелегкий день, мадемуазель Антуанетта.

Но теперь я знаю, в чем дело: по субботам гладильщицы заканчивают позже всех. Я смотрю на кучу влажного белья, которая отделяет меня от Эмиля. Я ведь хотела встретиться с ним через четверть часа.

Я уже неделю не перебирала пальцами его жесткие волосы, потому что работала с семи утра до семи вечера. Я беру с печки горячий утюг и, как меня учили, скребу его кирпичом, а потом начисто вытираю тряпкой, заткнутой за пояс.

В понедельник я двенадцать мучительных часов просидела рядом с месье Гийо, разбирая пакеты грязного белья и глядя, как он отмечает их в своей книжке. Потом мне пришлось пришить к каждой тряпке цветную нитку, чтобы мы знали, кому ее возвращать. Я три раза уколола палец, залила кровью две рубашки и одну нижнюю юбку, из-за чего на меня наорала прачка по имени Полетт (у нее бакенбарды, которые сходятся под подбородком в настоящую черную бороду). Ей придется отбеливать лишнее из-за моей неповоротливости.

Маман, на удивление, вступилась за меня, оторвавшись от своего цинкового корыта и крикнув:

— Что-то никто не жалуется на лишнюю работу, когда твою бороду из белья выбирает.

Со вторника по четверг я стояла у корыта рядом с маман, и она терпеливо объясняла мне, что начинать надо с белого белья, что его нужно разложить на стиральной доске и намылить с одной стороны, а потом перевернуть и намылить с другой. После этого белье следует отбить вальком, прополоскать, намылить во второй раз, потереть щеткой, еще раз прополоскать и повесить на деревянную раму. Вода будет стекать на плиточный пол. Он наклонный, и мыло с него убегает.

В пятницу я стояла у рамы, окуная белье в маленькое корыто с синькой и крутя ручку отжимной машины. Белье прокатывалось между чугунными цилиндрами, а мои ладони покрывались мозолями и ранками. Маман сделала мне повязку из старой тряпки и пошепталась со старухой, у которой через губу шел шрам. Та вытерла желтые от мозолей ладони и пошла крутить отжимную машину, а я стала вешать выжатую одежду на медную проволоку для сушки. Не знаю, что нашло на маман, что она вдруг начала обо мне заботиться. Наверное, она радовалась, что я стала регулярно получать деньги. Или немного гордилась дочерью, которая так быстро все схватывает. Как бы то ни было, всю неделю она была очень добра, и только это позволило мне не швырнуть белье в лицо месье Гийо и не убежать.


Я расправляю наволочку — последнее, что лежит в моей корзине, — поверх толстой подкладки на гладильной доске и вижу стопку рубашек, которые все еще ждут глажки. Мне очень хочется, чтобы остальные гладильщицы поняли, что нет смысла учить меня обращаться с рубашками именно сегодня.

— Наверное, пойду к месье Гийо за деньгами, — говорю я, ни к кому не обращаясь, но достаточно громко, чтобы все услышали. — Как раз успею на позднюю мессу.

Самая крепкая женщина отрывается от работы и облизывает пухлые губы.

— Месье Гийо, — кричит она, заставляя его высунуть голову из своей будки, — разве ж это справедливо — ставить ученицу гладить в субботу? А теперь ей хватает наглости проситься уйти, хотя из-за нее мы будем тут торчать до ночи.

— Мадемуазель Антуанетта, — говорит он строго, хотя эта строгость не вяжется с его лицом. — Все гладильщицы остаются, пока не закончат.

После этого он вылезает из своей будки, выходит наружу и начинает опускать ставни, закрывая нас и запотевшие окна от рю де Дуэ.

Гадкая гладильщица фыркает в мою сторону и кидает мне в корзину десяток рубашек. Цинковые корыта уже пусты, истопник ушел, котел еле булькает, а не плюется горячим паром, но в прачечной все равно жарко, хуже, чем в июльской толпе. Я чувствую позади раскаленное железо — у меня за спиной топится печь, — я вся мокрая, у меня липко под мышками, под грудью и между ног. Я чую волглый запах собственного пота. Всего неделю назад здешняя жара казалась мне благословением после нашей холодной комнаты. Но теперь, когда сырое белье липнет к мокрому телу, а время все бежит и у меня не остается ни минуты, чтобы добраться до дома, подняться по лестнице и надеть свежую блузку перед встречей с Эмилем, горячий воздух становится проклятьем.

Не успевает месье Гийо закончить со ставнями, как прачки развязывают шейные платки, расстегивают рубашки, повыше подтыкают юбки. Он входит, потирая ладони — на улице холодно, — и ничем не выказывает своего удивления при виде голых рук и шей. Не говоря ни слова, он возвращается в свою будку, и я тоже развязываю завязки у ворота.

Я кладу рубашку на гладилку. Никто не удосужился рассказать мне, что делать, так что я окунаю пальцы в крахмал и в воду, чтобы побрызгать на рубашку, как делают остальные. Я провожу утюгом по воротничку, заглаживаю уголки и нажимаю, пока у меня не получаются острые складки, пока маленькие треугольнички ткани не начинают походить на крылья. Воротничок выглядит так же, как у остальных, так что я продолжаю. Глажу перед рубашки, планку с пуговицами — это оказывается совсем не сложно. Но потом край утюга задевает костяную пуговицу, и пуговица отскакивает и падает на стол, совершенно бесшумно. Я удерживаюсь от крика и не привлекаю внимания к оторванной пуговице и к дыре размером с горошину, оставшейся на ее месте. Я просто отодвигаю рубашку на край гладильной доски и незаметно подбираю пуговицу. Когда она оказывается у меня в кармане, я глажу рукава и спину и складываю рубашку в идеальный квадрат. Кусок с дыркой я заворачиваю внутрь, подальше от глаз.

Я перехожу ко второй рубашке, крахмалю ее, глажу и складываю, кладу на ту, что с дырой. Добавив к стопке третий квадрат хрустящей ткани, я гордо думаю, что работаю не медленнее других, опытных прачек. Хватая еще одну рубашку, я нагло фыркаю. Беру утюг с печки, скребу его кирпичом, брызгаю крахмал и думаю, как бы мне заменить эту гофрированную рубашку на простую. Но сделать это, не разозлив прачек, невозможно. Я опускаю утюг на рюши, понимая, что у меня получится только измять все окончательно. Так и случается. Я добавляю еще крахмала и думаю, как бы положить рубашку так, чтобы под утюг попали только рюши. Это вроде бы срабатывает, но под моим утюгом все равно остаются мерзкие складки. Больше крахмала, больше жара. Наваливаюсь на утюг всем весом. Держу, чтобы складки расправились.