Я не знала этой улицы и спросила у Антуанетты.
— На правом берегу, — ответила она. — Где мост Руаяль.
Рю де Пирамид оказалась в пяти минутах ходьбы от журчащей и звенящей Сены, совсем рядом с клумбами и прудами садов Тюильри, едва ли не у самого Лувра, хранилища самых великих картин Франции. Название этой улицы напомнило мне о тех самых циклопических сооружениях, которые наверняка простоят до конца времен.
С тех пор, как месье Дега рассказал мне, о статуэтке, я больше не бывала в его мастерской, так что мне оставалось только гадать, как она выглядит. Я думала о фигурке Марии Тальони, которую папа подарил Антуанетте. Это была терракота, выполненная из глины, затем покрытая белой и нежно-розовой краской, а потом обожженная в печи. Она стояла на каминной полке, и ею восхищались. Она была вовсе не голая. Простое платье закрывало покатые плечи. Это позволяло мне надеяться, что мое собственное тело тоже будет чем-то закрыто, что сотня набросков, где я стою обнаженной в четвертой позиции, ничего не значат, потом были ведь и другие. На них я почти всегда была одета. Лиф, пачка, чулки, туфли.
На спине Марии Тальони крылья, она в костюме Сильфиды. Маленькая площадка под ее ногами была не полом танцевального класса, а лесной поляной. Может быть, месье Дега изобразил меня балериной на сцене? Зачем ему лепить усталую крыску, которая ждет своей очереди? Его картины рассказывают истории тела и души, так говорил господин из галереи Дюрана-Рюэля. Я чувствовала, как взгляд месье Дега забирается мне под кожу. Какую историю расскажет статуэтка? Что он увидел? На мгновение я начинаю думать, что жду слишком многого, слишком самоуверенна, и вспоминаю, как маман обычно спасается от чувства безнадежности абсентом.
Иногда я думаю о массивных скульптурах, стоящих между входными дверьми у восточного фасада Оперы. Когда мне было десять лет, Антуанетта показывала их мне.
— Это называется «Танец», — сказала она.
Я стояла, думая, как камень может гнуться и извиваться, и ожидала, что Антуанетта расскажет мне, как надо это понимать. Ей было четырнадцать, и она уже танцевала на сцене.
— Париж сходил с ума, когда открыли эту скульптуру, — сказала она, наклоняя голову набок и думая о чем-то.
Женщины держались за руки и танцевали вокруг крылатого мужчины с бубном в поднятых руках. Волосы его летели по воздуху, как будто он только что опустился на землю. Они были голые, крепкие, дерзкие, дикие. Под ногами у них лежал пухлый младенец.
— Не понимаю, на что все жалуются, — сказала она. — Они такие счастливые.
Женщины закинули головы назад, они смеялись, как обычные женщины в кафе, как порой смеялась маман, пока папа не заболел и она не начала орать на нас.
С тех пор я проходила мимо этих статуй раз сто. Обычно я на нее не смотрела. Теперь, вспомнив об обнаженных телах, высеченных резцом, отполированных чьей-то рукой, ничем не прикрытых, я пожелала всем сердцем, чтобы месье Дега оставил на месте мой лиф, пачку и туфли с поздних набросков.
У входа нет таблички. Хотя к двери приклеено множество афиш, я проверяю номер дома напротив. Здание совсем новое, оно еще даже не достроено, два каменщика стоят на лесах, а на крыше возятся четыре кровельщика. Окна, выходящие на улицу, покрыты пятнами грязи. На подоконниках видны измазанные сажей тряпки.
— Здесь, что ли? — спрашивает Шарлотта.
Я уверенно распахиваю дверь, как будто ждала увидеть именно это.
Шум стоит такой, что я невольно отступаю на шаг. Множество людей разговаривают, ходят, шаркают, кровельщики стучат молотками, плотники пилят. Шарлотта затыкает уши. Мне хочется сделать то же самое, но я только говорю:
— Не выделывайся.
Человек в потертой рабочей блузе, с грязными ногтями, сидит за столом. Точнее, за доской, положенной на два ящика. Ничего не понимая — никто не подошел к нам рассказать о выставке, — я кладу на доску две монеты по франку, плату за вход. Шарлотта придвигается ближе ко мне.
— Мы крыски из Оперы, — нахально говорит она. — А моя сестра позировала месье Дега. Мы пришли посмотреть его картины.
— Да, я должен был догадаться, — говорит человек и улыбается так же, как улыбаются Шарлотте мясник, часовщик, торговец посудой с Рю де Дуэ и месье Леблан. Антуанетта говорит, что она теперь достаточно зарабатывает и мы больше не увидим его в своих дверях.
Человек придвигает монеты обратно ко мне.
— Третий салон, — говорит он.
Первый салон очень большой. Картин тут штук двадцать, часть развешена по стенам, часть стоит на мольбертах. Примерно половина — в фиолетовых с желтым рамах. Это я замечаю первым делом. Легче мне не становится — ведь рамы заметнее картин.
— Так грязно, — замечает Шарлотта.
В дальнем конце салона две женщины приподнимают юбки, чтобы не извозить подол в пыли. Юбки интересуют их больше картин. При каждом ударе молотка кто-то поворачивает голову, морщит нос, передергивает плечами. На картины смотрят очень немногие: нахмуренная женщина, оглаживающий бороду господин, двое в цилиндрах, склонясь друг к другу и перешептываясь.
Я издали вижу, что в третьем салоне висят картины месье Дега. Я оглядываю помещение в поисках статуэтки. Четырнадцатилетняя танцовщица в четвертой позиции, руки сжаты за спиной, прячутся в тарлатане пачки. Так я себе представляла эту статуэтку сотню раз. Но ее здесь нет.
Я вижу девушку в алой шали, скорчившуюся на скамейке. Рядом еще одну картину, новую. Две балерины сидят развалив колени, вывернув ноги, пытаясь отдышаться. На следующей картине балерина наклоняется подтянуть чулки, а вторая, рыжеволосая, смотрит в пол и, кажется, тянет носки, но точно сказать нельзя, потому что примерно половина ноги у нее отрезана. И макушка тоже. За балеринами сидит мать одной из них, поправляет дочери юбку. У нее одутловатое лицо старой консьержки, а у ее подруги — огромный грубый нос, а на шляпе перо. Месье Дега как будто говорит, что не стоит обманываться грацией этих девушек. Они из народа.
Потом идут портреты. Я почти не замечаю их. И, наконец, картина с умывальником и кувшином и женщиной в черных чулках. Больше на ней ничего нет, но она натягивает через голову платье. Зад у нее пышный, мягкий, на талии складки. Она не прачка, не консьержка, не модистка и не чесальщица шерсти. Черные чулки намекают на не очень достойный род занятий. И только шлюха станет надевать платье на голое тело. В мастерской месье Дега я отворачивалась от таких картин. Но теперь я стою и гляжу на нее, не понимая. Почему он рисует такие вещи? Почему их выставляют? Ведь у него так много картин, и некоторые довольно красивые, если тебя не пугают отрезанные ноги и тебе не противно смотреть на потных девушек на скамейке. Чем этот толстый зад лучше меня в четвертой позиции? Лучше балерины с режущимися крыльями?
— Нет тут твой статуэтки, — походя замечает Шарлотта, как будто это ничего не значит.
— Нет. — Я тяну ее за руку. — Пойдем.
И тут я вижу месье Дега, который входит в салон. Человек, сидевший за столом, тычет в нашу сторону измазанным красками пальцем.
Лицо у месье Дега серое и усталое. От глаз разбегаются крошечные морщинки.
— Мадемуазель ван Гётем, — говорит он.
Стук молотков отдается в ушах, и месье Дега поднимает глаза к потолку.
— Я на это не рассчитывал. Стройку должны были закончить. Нам это твердо обещали, но приходится ютиться здесь.
— У вас есть посетители, — я обвожу салон рукой.
— Немного, — он дергает плечом.
— Ну…
— Я продал картину, где вы обмахиваетесь веером.
Мне никогда не приходилось напоминать о моих шести франках. Я всегда ощущала тяжесть монет в кармане, не успев надеть ботинки. Даже если глаза месье Дега не выносили напряжения и он заканчивал сеанс раньше, он никогда не вычитал с меня ни единого су. Известие о продаже должно меня обрадовать, но меня интересует только статуэтка.
— Ее купил месье Лефевр, — добавляет он и устало опускает голову.
— Он водил ее в кондитерскую, — говорит Шарлотта. — А мне досталась только одна конфетка.
— А статуэтка? — Я цепляюсь за последние остатки надежды.
— А я умею стоять совсем неподвижно, — снова влезает Шарлотта.
— Статуэтка не удалась, — говорит он и снимает синие очки, которые защищают его глаза. Другой рукой он сильно трет веки. Я представляю, как при этом выцветает его мир: как рыжий становится бежевым, синий — серым, красный — розоватым.
Нет никакой статуэтки. Дамам и господам нечем восхищаться. Нечего печатать на страницах Le Figaro, Le Temps или даже L’Illustration, нечего сказать о замершем мгновении истории души и тела, о крыске по имени Мари ван Гётем, рожденной для сцены. Я не стану осторожно выдирать заметку из газеты и искать какой-нибудь хитрый способ подсунуть ее месье Меранту и месье Плюку. Это самое дерзкое, до чего я дошла в своем воображении. Это край пропасти.
Есть только месье Лефевр, у которого есть связи с балетмейстером и директором, а еще есть мой портрет с веером.
Антуанетта
Утром понедельника я открываю дверь прачечной, как делаю каждый понедельник уже три недели с тех пор, как месье Гийо взял меня на работу. После испорченных рубашек и мертвой собаки прошло уже две недели. Месье Гийо так и не узнал о том, что я стащила кое-что из белья. В ближайший же понедельник я пришла в прачечную раньше всех, сунув краденое под юбку, чтобы вернуть его на место. Три рубашки с цветными ниточками у воротника — в аккуратную стопку чистого, а вонючий лифчик — в гору грязного несортированного белья.
Уйдя из дома мадам Броссар, я не пошла искать Эмиля в сарай отца Пьера Жиля или в брассери на рю Мартир. Поутру мне было плохо, меня тошнило, мадам Броссар принесла ведро и поставила у второй кровати в комнате Колетт, прикрыв меня одеялом. К полудню голова все еще болела, а живот скручивался узлом, но уже не извергал ничего, кроме капель желтой желчи. Я встала. Мари, наверное, с ума сошла. Я поплелась на рю де Дуэ, но получила там только взбучку от маман. Сначала она попросила у меня денег на пирог с мясом, а я сказала, что промотала недельную плату в кабаре. Тогда она принялась лупить меня прямо на лестнице, схватив метлу мадам Лега.