— Язык пусть вырвут — молчать буду… Тесно мне. В отваги возьми.
Казак с любопытством смотрел на него.
— А мне вот не тесно. Марьин сынок?
— Ильин! — Парень вспыхнул. С вызовом спросил: — Мать, что ли, знаешь?
— Знакома. Где гулять собрался?
Мучительно покраснев до корней вихрастых волос, сердито сдвигая белобрысые брови, пролепетал:
— Алтын-гору сыскать… Казак щелкнул языком.
— Далече!.. Разве ближе службишку?.. — Но так засияли глаза парня, что казак вдруг серьезно сказал: — Ноне. Сбегаешь к деду Мелентию. Ныркова Мелентия знаешь?
– “Дед — долга дорога”? В станице он, как же!.. Бродяжит..
— У меня говорю — слушают. Отвечают — что спрошу. Передашь Мелентию: хозяин работничков кличет. Быть ему… — Казак глянул на небо, прикидывая: — Засветло — не сберем, до утра прохлаждаться не с руки… — В полночь, в Гремячем Логу! Укладки мне нужны да юшланы. Понял?
Парень поднял горящее лицо. Казак досказал с ударением:
— Что ныне перемолвим — завтра ветру укажем по Полю разнести. Тайны тут нет. А тебя — пробую. Лишнего не выпытывай и болтать не болтай. У меня рука, гляди, — во!
— Все, как велишь…
— Постой, не бежи! Огоньки пусть засветят в Гремячем — полевичкам виднее. Иных повестим. А Мелентий пущай… тебя, что ли, пущай с собой приведет. Только уж в мамкин шалаш до ночи — ни-ни, гляди!
— Дорогу в курень забуду.
— Эк ты! Дорогу домой николи не забывай, парень. Шапку возьми.
Казак остался один. Рукавом отер пот с лица — оно было пыльным, усталым. Сел, опустились плечи. Снял расхоженный сапог, размотал подвертку — на ноге кровоточила ссадина.
Протяжный, унывный послышался вдали женский голос:
Ой, там, да на горе зеленой…
Встрепенулся казак. Вскинул голову, глаза сощурились. Лилась песня и сливалась со стрекотней кузнечиков — широкая, как сожженный солнцем степной круг.
Мураву — траву вихорь долу клонит…
Слушал неподвижно, окаменев лицом, сжав губы. Потом обулся, разом поднялся, поправил шапку и сильным, твердым шагом зашагал прочь.
А на майдан донеслись плеск и хохот с реки. Вся она была в ладьях и стружках, парусных легкокрылых и весельных. Табун коней шумно вошел в воду, голые люди сидели на лоснящихся конских спинах. Вот оно, казачье, необычайное конное и водяное войско!..
Князь поглядел на будары, которые сейчас он велит разгружать.
Вверху, в нетленной синеве, таяла легкая пена облачков.
ПУТЬ-ДОРОЖЕНЬКА
Красный одинокий глаз отверзся в ночи, и верховой направил на него бег своего коня; дробный топот наполнил смутно темневшую, сильно, по-ночному, пахнущую травами степь, еле уловимой чертой отделенную от густо засыпанного звездами неба.
Скоро стал различаться костер за бугром, дальше зияла черная пустота; там, невидимая под кручами, была река. Несколько человек сидело и лежало у костра.
— Здорово ночевали, — сказал верховой, спрыгивая с лошади. Зорко, исподлобья он всмотрелся в людей. Узнал двоих: деда — “Долга дорога”, бродяжку, и Рюху Ильина, сына нищей вдовы. Прочие были не станичники, — полевиков теперь полным-полно. Только одного он видел раньше — человека со страшно посеченным лицом.
Никто не ответил, никто не подвинулся, чтобы дать место у огня. Лишь один из лежащих повернул голову и угрюмо покосился.
Приехавший, не выпуская из рук длинного повода, присел на корточки. Люди продолжали свой разговор, скупо роняя слова, часто замолкая. Они говорили обиняками, и гость, потупясь, чтобы казаться безучастным, напрасно ловил смысл их речей.
Они считали какие-то юшланы (кольчуги).
— Пять еще, — сказал молодой с кроличьими воспаленными глазами. — Выйдет тридцать два.
Человек с цыганской бородой вдруг захохотал и все его квадратное туловище заколыхалось.
— Журавли с горы слетели — бусы на речном дне собирать. Там двадцать, в илу… аль поболе!
Лежавший, тот, который раньше покосился на незванного гостя, угрюмо перебил:
— А у сайгачьего камня — запертый сундук, а в сундуке еще один. Белу рухлядишку-то сперва повытряси из него.
— Чай, попортилась рухлядишка? — сипло спросил человек, покрытый конским чепраком.
Замолчали. Потом откликнулся красноглазый:
— Ни, уже и не смердит.
Зашипел казан, подвешенный на жерди над огнем.
— Эх, ермачок! — сказал красноглазый. — Уха хороша, да рыба в реке плавает.
— И ложки у хозяина, — добавил посеченный.
Ермак — то было волжское слово: артельный казан.
Заезжий спросил:
— Волжские? С Волги, значит?
Его дразнил запах варева. Ответил человек с цыганской бородой:
— Мы из тех ворот, откель весь народ.
— Летунов ветер знает, наездничков — дол.
Красноглазый, помешивая в казане, оглядел заезжего:
— Не подходи — пест ударит, а ударит — сыт будешь.
И они продолжали вести свою непонятную беседу, будто забыв о нем.
Сыростью погребе понесло от обрыва. Дед Мелентий, поеживаясь, натянул шапку до самых глаз, водянистых, с желтоватыми отсветами костра.
— Студено… Владычица!..
Тогда человек в одной холстинной рубашке, сквозь раскрытый ворот которой было видно, как необыкновенно костляво и широко его тело, поднял лицо — длинное, с особенно резко выдававшимися дугами бровей, — и прислушался. Звенела и пела степь голосами сверчков, плакала одинокая птица вдали. Человек глухо сказал:
— Хозяин работничков шукает. Рюха Ильин отозвался:
— В полночь обещал…
Но угрюмый злобно прикрикнул:
Огонь поправь, сидишь!
И Рюха покорно, поспешно вскочил, рогатым суком разворошил костер. Выпорхнул пчелиный рой искр; прыгающая тьма раздалась и, впустив в пространство света голый, обглоданный куст, заколыхалась за ним, точно беззвучно хлопающие полы шатра. Красноглазый сунул в огонь сухих былин и хворосту. Черно повалил дым, и длинный парень Ильин согнулся как бы под внезапно опавшим шатром темноты.
Бородач кивнул на заезжего и его лошадь:
— Ой, не перекормить бы пастушку петуха-то своего!
А угрюмый поднялся:
— Ты вот что. Тебе в станицу, я — попутчик. На коня посади, за твою спину возьмусь.
За пеньковой, вместо пояса, веревкой у него торчал нож. Озираясь, увидел гость хмурые, злые глаза, отпрыгнул и, очутясь на коне, погнал что есть мочи. Сзади раздалось щелканье бича и выкрик:
— Ар-ря!
Степь еще не поглотила топота коня, как со стороны обрыва послышался хруст и вдруг выступил из тьмы человек — он казался невысок, но коренаст, широкоплеч; блеснули белки его впалых глаз на скуластом плоском лице.
— Добро гостевать до нашего ермака! — приветствовали его.
— Ермаку мимо ермака не пройти…
Ильин метнулся к нему, он не поглядел, поцеловался троекратно с посеченным.
— Богдан, побратимушка.
Мигом опростали место. Застучали ложки. Ели в важном молчании.
Рюха Ильин был голоден, но есть почти не мог. Наконец пришедший вытер ложку рукавом и сказал:
— Так сгиб Галаган, Богданушка?
Все вытерли ложки. Богдан, приподняв черный рубец, рассекавший его бровь, стал перечислять погибших атаманов, — каждое имя он выкрикивал будто для того, чтобы слышала степь.
— Галаган… Матвейка Рущов… Денисий Хвощ… Третьяк Среброконный… Степан Рука…
Сдернул шапку с головы невысокий казак и молча посидел; потухающий костер бросал слабый медный блеск на скулы его и на ровным кружком остриженные волосы. И никто не выговорил ни слова, пока он не спросил:
— К Астрахани идет Кассим? Верно знаешь?
Тогда несколько голосов ответили:
— К Астрахани, батька. Девлета на Дон отрядил, Ермак!
Так звали его здесь: батька да Ермак, артельный котел — не Бобыль и не Вековуш.
— Что думают казаки в станице? — спросил Богдан.
— Казаки думают по-разному. — Ермак усмехнулся. — Савра-Оспу пытали: от кого вез ту турецкую грамоту. И не допытались. Иного забыли попытать: Козу.
Замолчал, ногой пошевелил подернутый пеплом уголек, закончил медленно, сурово:
— Двум ветрам кланяется атаман Коза. Два молебна поет: Ивану-царю и Кассиму-паше.
Бородач сказал:
— Нюхала вот только что к нам засылал. Мы песочку ему в ноздри понасыпали…
Так же сурово, медленно опять заговорил Ермак:
— Вот оно, значит. В Астрахани Волгу запереть хочет. Наша Волга! Так не дадим же паше обротать Волгу! Подымемся все казаки, вся река!
Теперь он надел шапку.
— Сколько юшланов сочли?
Красноглазый парень сказал, что тридцать два.
— Мало.
— Где больше взять, батька? — И, шутя, он помянул то, что говорили цыганобородый да подпоясанный пеньковой веревкой: не на речном ли еще дне и не в гробах ли — сундуках искать?
Но с той же строгостью ответил Ермак:
— Казачьи укладки по куреням отворяем ради земли нашей. И гроба отворим. Воины там. Не взыщут, что призвали их пособлять казацкой беде. Тихо, серьезно он вымолвил:
— Будет земля казацкая воевать вместе с нами!
Угас, в пепле, костер. Туман закурился над обрывом. Замолкла птица и седая холодная земля отделилась от мутного неба на востоке.
Ермак поименно называл казаков — кому нынешним же рассветом куда скакать подымать голытьбу, подымать казачество, подымать реку.
— Ты, Богдан, — тебе на низ… Ты, Мелентий Нырков, смердову соху помнят твои руки, постранствуй еще — к верховым тебе… А тебе, Иван Гроза, — в Раздоры, в сердце донское!
И костлявый, большелицый Гроза застегнул ворот холстинной рубахи и подтянул очкур шаровар, сбираясь в дорогу.
— Ножки-то любят дорожку, — сказал Нырков. — Спокой — он в домовине спокой. Парнишку со мной отпусти, Гаврилу. Красен мир, владычица… пусть подивуется!
Указан был путь и Цыгану, и красноглазому Алешке Ложкарю, и угрюмому казаку Родиону Смыре. Ермак встал.
— Не бывать же так, как хочет Коза! Время соколам с гнезда вылетать! Казаки, кто сидел, тоже повскакали. Назначенные в путь первыми тронулись от пепелища костра.
— Постой, — остановил их Ермак. — Да объявите: волю отобьем, — пусть готовится на Волгу голытьба. Погулять душе. Скажи: не Козе, не царю — себе волю отбиваем!