Гайдамаки. Сборник романов (СИ) — страница 130 из 174

ого мужчину, полукафтанье аккуратно сложено под ней, на столе шапка с малиновым верхом. Так, верно, она и не убиралась со стола, давно дожидаясь, вместе с однорядкой и полукафтаньем, хозяина.

Клавка порхала по избе, вечно ей находилось, что взять, что переложить, поправить какую-нибудь из бесчисленных, как в богатой татарской сакле, подушек.

Она смеялась, начинала и обрывала какие-то песни, румянилась и настойчиво спрашивала:

— Скажи: не красна?

Иногда садилась вышивать. Вышивала она не узор, а странное: мохнатые цветы с глазами на лепестках, крутой нос лодки, птиц, и Гаврюха думал, что птицы эти похожи на нее.

И он понял то, о чем уже догадывался по суетливому ее веселью, по мельтешащему изобилию мелкой, дорогой, открыто, на виду, накиданной пестроты.

— Скучно тебе? — спросил он.

— Нет, — ответила она, вздернув брови. — Когда скучать!

Он рассказал ей, как нечаянное приходит к людям, — сказку об отце, который, помирая, завещал сыну повеситься, и сын послушно пошел и повесился, как велел отец, а доска отвалилась, и оттуда, где был крюк, выпал мешок с золотом.

Скоро Гаврила узнал все о том, как она живет.

В ее одинокой жизни была привязанность. То был десятилетний рыбацкий мальчик, Федька. Она кормила его медовыми пышками и пирогами с рыбой, сама зашивала рубаху, подарила сапожки.

Теперь она варила и пекла для Ильина, ждала его, нетерпеливо изогнув брови, стирала ему порты.

Однажды утром, посередке рассказа о том, что ей снилось, она вдруг всхлипнула:

— Жалобный ты… Сирота… без матери.

И она пригнула к себе его голову со светлой бородкой, небольшую голову на длинном худом, все еще по-мальчишески нескладном туловище, и целовала ее, и почесывала за ушами, как котенку.

— Все вы тут сироты!

Так казалось ей, потому что она вспомнила о ямщичьей избе в лощине, о родительском доме и горько пожалела о матери, с которой за все время своего девичества вряд ли сказала больше сотни слов.

Ватажка в стружках и долбленках, улюлюкая, высыпала на стрежень, но за суденышком нежданно вывернулись из-за мыска еще два, шибко подбежали на парусах и веслах; казаков порубили, нескольких взяли в железы. Тогда ватажка посадила своего атамана в воду, привязав к коряге, и ушла к Ермаку.

Два других атамана сами привели своих людей. “У семиглавого змея один удалец все головы сшиб”, — сказал Ермак и поверстал атаманов в есаулы.

— На Жигулях, какую охрану ни бери, а дань плати, — наперед знали корабельщики, едущие даже караванами, — а то живу не быть.

Низкие пузатые насады спускались сверху, с ними палубный бот. Везли в Астрахань припас, снаряд, жалованье. Ермак слушал доглядчиков, загодя повещавших вольницу, потом долго смотрел на Волгу, шапку сбив на затылок. Решил вдруг:

— Этих пропустить. Не замай.

По всей вольнице, по всем ватагам, чьи бы они ни были, объявили:

— Батька судил: не замай.

— Я сам себе батька, — ответил атаман Решето. — Мой суд и мой рассуд. У Ермака услышали пальбу. В лице его ничего не шевельнулось, только глаза сузились и закосили. Сотня верхами поскакала в обход горы: на воде казаки не мешались в казачьи дела. Внизу, на одной насаде, ленивый и черный, лежал клуб дыма… Доскакав, изрубили, зажгли шалаши в стане Решета. С Волги, не кончив своего, тот кинулся на выручку, неистово ругаясь. А сотня, разделившись, ударила сразу с двух сторон, чуть он высадился. Решету скрутили руки.

— Ин по-твоему, — проговорил он и выругался. — Переведались — будя.

— Еще не по-моему. — Ермак подошел к нему. — Еще будет по-моему…

Он выхватил саблю, помедлил, глядя на его задергавшиеся плечи и в выкатившиеся глаза, потом замахнулся.

Так он брал в руки гулевую Волгу.

Иногда он разжимал кулак, и птенцы его гнезда летели далеко.

В ясное праздное утро, когда голубоватой сквозной дымкой оплывала даль и только стайки ряби, сверкая, перебегали на реке, “седла-ай!” — прокатилось по стану. Срезая изгиб луки, верховые двинулись за солнцем. На другой день доскакали до ногайского перевоза. Пусто вокруг; лишь очень острый глаз приметил бы, как возникло легкое желтоватое облачко в степи… Ногайцы гнали к перевозу русских полоняников. Скрипели арбы с добычей…

Эта добыча перешла в казацкую казну. Полоняников же напутствовали: “Ступайте, крещеные”.

Казачий отряд появился в устье Яика.

В одном дне пути вверх по реке стояла ногайская столица Сарачайчик. С невысокого минарета бирюч призывал жителей к оружию. Но не было страшнее слова, чем “казаки”. Только немногие схватились за кривые ножи…

И вскоре струги неслись уже в обратный путь вниз по Яику: прочь от саклей и кибиток, застланных дымом.

А когда царь Иван послал казну шаху, Ермак перенял ее. Вольница разбила сильную стрелецкую охрану в быстрых больших орленых ботах с пушками, выглядывавшими в отверстия бортов, и “пошарпала” серебро.

На разубранных коврами кораблях ехали по Волге персидские послы. Заколыхался камыш — целый лес копий отделился от него на легких челноках. Персы с завитыми и накрашенными бородами повисли над палубами.

Так, паря в воздухе, послы поплыли назад, слегка шевелясь от ветра и от речного течения, уносившего их в Каспий.

Ермак повел войско вниз по реке.

Струги неслись мимо пустынных берегов, голых, безлесных, мимо развалин старых городов — на несколько часов пути тянулись остатки стен и улиц, кучи битого кирпича в лебеде и чертополохе. Плыли мимо соленых озер в ломкой кроваво-красной траве, мимо выжженных степей, где росли горькая полынь и лакричный корень.

В степях казаки увидели татар. Длинная веревка была намотана у каждого из них у седельного арчака; сбоку — сабля, колчан со стрелами, у плеча — лук. Это было оружие, с которым они триста пятьдесят лет назад, как смерч, пронеслись по земле.

Круглые дома-кибитки, табун коней, войлочные кошмы, пестрые тряпки — летучий татарский город остановился в степи. Удары молота по наковальне. Татары ковали железо.

Когдато с этим обычаем — ковать раскаленное железо в годовой праздник — пришли из Азии завоеватели-монголы. Они знали, как сделать лучший клинок и лучшую стрелу. Где-то за степями высились Иргене-Конские горы. Говорили — там была долина: два всадника могли бы перегородить ее копьями. Эта долина была железная. И бока ее, как магнит, притягивали копья.

Великая орда завладела землями, народами и их добром.

Ногаи тоже ковали железо — они помнили обычай. Но они уже не знали, где ход к Магнитной горе…

Летучий город срывался с места, едва появлялись на реке казачьи струги. Он несся в пыльных вихрях по равнине, покрытой бесконечной и однообразной рябью мелких бугров, к затерянным в степях и одним татарам ведомым колодцам солоноватой воды.

Злее, желтей становилась земля, словно опаленная огнем. Ночью от нее исходил жар. Цепочкой шли рыжие, с поднятыми головами, верблюды, медленно переставляя длинные тощие ноги, покачивая вьюками на горбах. Так шли они, может быть, от самой Бухары.

Караван исчезал в степи. Только песчаная пыль завивалась воронками. Проносились стада сайгаков. Вода в реке будто загустела от глины.

Близка Астрахань.

В устьях Волги, проскользнув по одному из бесчисленных рукавов мимо города, казаки остановились на острове Четыре Бугра. Он был закидан водорослями. Мутные валы ударяли о скалы, чахлый камыш полз по известняку. Над известковым камнем выл ветер; синь в пенистых клочьях распахнулась впереди.

Но Ермак не довел своей вольницы до Персии, чтобы померяться с кизилбашами, “красноголовыми”, военной опорой трона Сефетидов.

Грозный царь ударил по воровской Волге. Был нежданен, страшен удар. Целое войско должно было двинуться, чтобы вывести своевольство на великой реке.

И едва прослышав о грозе, Ермак повернул повольников, чтобы поспеть доплыть до стана, пока она только собиралась.

Дорожный человек шел с подожком, посвистывал и поглядывал кругом себя.

Он видел верши и вентери. Рыбой промышляют. Конечно, охотятся. Наверное, еще и бортничают: места медовые.

Он усмехнулся. Нынче мед, а завтра… Ведь хлеба не сеют, сохи боятся, как бабы-яги. Конечно, какой хлеб по этим уступам! Но что-нибудь здесь могло бы вырасти у настоящих хозяев. Хоть редька или капуста.

Не сеют, не жнут, а… Он увидел бочки и кули на берегу.

Вспомнил, как в ту маленькую лесную обитель, последний ночлег его на долгом пути с севера, пришла “грамота”, с неделю назад: “Атаманы-молодцы были на вашем учуге, а на учуге вашем ничего нет. И приказали атаманы-молодцы выслать меду десять ведер, да патоки три пуда, да муки пятнадцать мехов. А буде не вышлешь, и атаманы-молодцы учуги ваши выжгут, и богу вам на Волге-реке не маливаться, и вы на нас не пеняйте”.

Эх, как смутились тогда монашки, нагоходцы, гробокопатели! Думали: челом бить воеводе (про идущее войско, верно, прослышали). И от него, дорожного человека, просили совета да пособничества. А он в тот же час и уйди. Своя рубашка ближе к телу.

Он поглядывал и посвистывал. Людей тут хватило бы на несколько городков, ого! Вон там, у костра, лапотные мужичонки. Бурлаки. Прямо, деревенька работных людей, если бы были избенки, а не копаные норы и шалаши. Ловко все тут, ничего не скажешь! Головатый вожак, с умом плодит вокруг себя народишко, диву дашься.

Воля! На это сманивает. Ныне здесь, заутра… заутра в дубовой колоде. Воля в парче да в лохмотьях.

Он потрогал то, чем был перепоясан. Не сразу видно, что пояс дут. Взвесил в руке. Тяжек. Пожалуй, нашлось бы там и серебро, если б взрезать. Он выбирает самого высокого, у чадного костра, чтобы спросить:

— Как бы мне, человече, к атаману?

Сразу пятеро оборачиваются и смотрят на него.

— Пташечка!

— Откудова залетела?

Один, с улыбкой, нежно:


— Авун

[11]

подпорем, не бойсь, поглядим, что ты за синичка.


— Колпак с башки долой!

— Тымала!..

А исполин птичьим голосом: