Гайдамаки. Сборник романов (СИ) — страница 131 из 174

— На ангельских воскрылиях припорхнул, грамоту до атамана принес.

Но дорожный не робкого десятка.

— Моя грамота волчья: лапа да пять пальцев.

Это понравилось.

Ему указали пышный, шелком латанный шатер.

— Не, мне поплоше.

Засмеялись.

Но спокойно, с шуточками, он настоял на своем.

И вот он целый день сидит у Ермака. И никто не может ступить к ним в шатер. Впрочем, уж не раз носил туда казачок вино.

Захожий не сторонился горяченького. В том и веселие бродячей жизни его.

Он видел, как атаман скоро остановил руку казачка:

— Мне не лей!

Но гостя это не смутило. Он только участливо сказал:

— Что ж ты, батько? По суху и челны не плавают.

И вдруг всей кожей лица почувствовал тяжелый, будто ощупывающий взгляд впалых глаз.

— Не тебе батько.

Он уступчиво ухмыльнулся. Стал пить один. Легкая волна уже подхватывала его. И он плыл по ней, плыл по прихотливому узору своего сказа.

— Есть в полуночном краю окиян-море. По тому морю шел, — прадеды помнят, — мореход свейский. С корабля увидел берег пуст, леса великие над белой водой. Множество людей повыбегло из лесов. Несли они шкуры оленьи, собольи и кость драгоценную, трое одну еле подымают. А стоит та кость дороже золота, и все в домах у полуночных людей сделано из нее. Лежит она на той земле, ровно лес, побитый бурей. Только уплыл свейский мореход, и след той земли потерялся…

Атаман спрашивает:

— Голубиную книгу чел?

Захожий человек морщится. Он не любит, чтобы его перебивали, когда он воспарит мыслью. Но отвечает уверенно:

— А как же!

— Про Индрика-зверя что разумеешь?

— Про Индри… как говоришь?

— Ходя под землей, подобно единорогу, прочищал он реки и ручьи. Был с гору. Но не допустил его Илья-пророк тяготить землю. Внушил: выпей Волгу! Он стал пить, да раздулся, лопнул — кости засосало в трясины, прахом занесло.

Дорожный человек улыбается, немного снисходительно. Он чувствует, что в руках его — снова ниточка, и с торжеством восклицает:

— Нашлась, казак, земля свейского морехода! Гюрята Рогович, новгородец, пришел на берег холодного моря — только небо с водой сходятся вдали. А у моря стоит Камень. До неба стоит. Верхи тучами скрыты. И увидел Гюрята — распахнулось окошечко в камне и залотошили там обликом уродливые, малые. Топор у Гюряты — руками к топору тянутся. Гюрята и кинь им топор. А они через окошко в горе накидали ему мехов груду. И только задумался — откуда же в Камени меха? — задуло, закрутило — и в вихре, в замяти повалили с неба олени и белки.

Он многое видел. Он видел, как меткая стрела поражает прямо в маленький злой глаз пятнистую рысь и капкан ломает лапу соболю в лесных увалах северных гор, о которых он говорил. Он видел, как люди в огромных мохнатых шапках, горцы с Терека, шли с гортанными песнями, чтобы в войске царя Ивана на песчаных холмах далекого северного прибрежья сразиться с тевтонскими рыцарями за жизнь и долю русской земли. Но он сплетал то, что слышал от досужих людей, с придумками, потому что ему казалось, что только сказку приятно рассказать и лишь небылицей можно приманить собеседника и заставить сделать то, что хочешь.

Он не остановился, пил и плел петельки вымысла.

— …А есть там, в стране Югорской, гора. Путь на нее — четыре дня, и наверху — немеркнущий свет, и солнце ходит день и ночь, не касаясь земли. …И живут там еще люди-самоядь, пожирающие один другого, и люди Лукоморья, засыпающие на Юрья осеннего и оживающие на Юрья весеннего. Перед сном кладут они товары безо всякого присмотра. Приходят гости, забирают товары, а взамен кладут свои.

— Затейливые страны! — сказал Ермак. — Ну, а довести сможешь туда, дорога?

Тут пришелец помолчал, пожевал губами и ответил:

— Вольному воля, ходячему путь… К тебе добираясь, встретил я порожний челн. Крутит его сверху водой, одно весло сломано, другое в воду опущено, будто греб им гребец да уснул.

И опять помедлил малость.

— Монахи в скитах неводом поймали тело голое, вздутое, без креста, кости на руках-ногах перешиблены. А еще попался мне черный плот. На плоту вбиты колья. На кольях телеса. Плывет — на волне колышется…

Он придвинулся. У него были белые заостренные уши.

Ермак отшатнулся от него, вдруг оборвал:

— Горох и без тебя обмолотим… Не про то пытаю.

Тогда гость кинул оземь свою шапку. Это ему самому казалось глуповатым. Но сделал он так потому, что с “волками жить, по-волчьи выть” было главным правилом его.

— Не жалко, — крикнул он, попирая ногами кунью опушку, — копейку стоит! Люди югорские молятся Золотой Бабе, и в утробе ее злат младенец.

И, понизив голос, зашептал:

— Пришел я с Усолья Камского сюда, к Жигулям, на Усолье Волжское. Государь пожаловал Анике Строганову земли по Каме, и стал Аника богаче всех московских людей. Большие дела удумал, да помощников мало. Перед смертным часом принял он постриг и преставился в городке Сольвычегодске иноком Иоасафом…

Льстиво и маслено подмигнул:

— Ох, баб в Перми Великой, что галок на деревах!

Кружево небылей, ощеренная пасть, душа нараспашку, угодничество… Жизнь — игра в чет и нечет, но надо не забывать кинуть все свои кости. Смотри в оба: не на одной, так на другой — а выпадет чет! Но с этим сумрачным, бессловесным, неказистым трезвенником бродячему приказчику никак не удавалось угадать, куда катятся его кости. И вовсе он не ждал вопроса:

— В Кергедане Микитка?

— Кто, говоришь?

— Строганов Микитка.

— Нет…

— В Чусовую, значит, прибег?

Ошеломленный, он спросил:

— Ты, откель… откелева, ваша милость, ведаешь про те дела?

И вдруг услышал в тишине шумное, во всю грудь, дыхание атамана. Человек с плоским лицом, — страшный человек. И, сбитый с толку, смирившийся, дорожный уже не юлит.

— Семен, сын Аникеев, и внуки Максим да Никита кланяются тебе.

— Листы привез?

— Такое дело на листе не пишется.

— Чем докажешь?

Тот покорно снимает пояс, белые и желтые кругляки сыплются из него.

— Это в почесть.

Снова тяжкое молчание, неотрывный взор угрюмых глаз. И под этим взором человечек чувствует струйку холода вдоль спины и говорит:

— Не я тута один от Строгановых. Крыжачок, смолокур да соляной человек Никишка.

Глаза гостя бегают. Он выдал сокровенных строгановских людей, по чьим грамоткам сам прибыл сюда с Камы. Он не смел выдавать. В делах правая рука не должна ведать, что творит левая. Так учат хозяева. Он лепечет:

— Листы, коль захочешь, будут тебе.

Тогда срыву встал атаман.

— Хребет переломаю, тля!..

Холодная струя щекочет спину человеку. Он зажмуривает глаза. Рвотный комок подкатывает к горлу. Али он охмелел?

— Моя собачья жизнь, — говорит он жалобно.

Кого он боится? Разбойника, мук, пыток, раскаленных углей, горелого запаха собственного мяса? Или хозяев, могучих и всемогущих, тех, что за тыщу верст?

Он мелко спешно крестится.


Как на Волге да на Камышенке


Казаки живут, люди вольные.


У казаков был атаманушка


— Ермаком звали Тимофеевичем.


Не злата труба вострубила им,


Не она звонко возговорила речь


— Возговорил Ермак Тимофеевич:


— Казаки, братцы, вы послушайте,


Да мне думушку попридумайте.


Как проходит уж лето теплое,


Наступает зима холодная


— Куда же, братцы, мы зимовать пойдем?


Нам на Волге жить — все ворами слыть,


На Яик идти — переход велик,


На Казань идти — грозен царь стоит,


Гроза царь Иван, сын Васильевич.


Он на нас послал рать великую,


Рать великую — сорок тысячей. …


Пойдем мы в Усолья ко Строгановым,


Возьмем много свинцу, пороху и запасу хлебного.


Странные речи услышали казаки.

Атаман, батька, звал казаков уйти от стрелецкого войска — к Строгановым в службу.

И, как на Дону, собрался круг. Никто его не созывал. Сами сошлись.

— Волю сулил? Вот она воля: курячьи титьки, свиные рожки.

И загудел весь круг:

— К купцам?

— К аршинникам?


— Землю пахать? Арпу

[12]

сеять?!


Крикнул один из днепровских:

— Та нам с тими строгалями не челомкаться. Мы — до дому, на Днипро… Но была тревога в гуденьи круга. Уже, в нескольких днях пути, выросли на горах по Волге черные виселицы. Воевода Мурашкин быстро двигался на Жигули.

— Браты-ы, продали-и!..

И вдруг, озираясь кругом, глазами выискивая человека в армяке, казак по прозвищу Бакака (Лягушка — на языке народа, живущего в тучных долинах за кавказскими горами) с бешеной руганью выкрикнул:

— По донскому закону!

Охнули, на мгновенье замерли. И расступились, когда внезапно шагнул в круг тот, о ком были сказаны страшные слова.

Кто-то свистнул. Десяток подхватил. Заревела сотня глоток. Он стоял в середке, пережидая.

Сквозь гул голосов, сквозь рев поношений и ругани прорывалось:

— Кольца в атаманы!

И в другом месте:

— Богданка люб!

И еще в новом месте:

— Гроза поведет!

И в каждом из этих мест сплачивались кучки людей, еще объединенные общей яростью, но уже враждебные друг другу. Дробился, рассыпался круг. Бритобородые днепровцы отбились в сторону. А со ската к реке, где держались вместе беглые боярские, донеслось:

— Будя ваших! Нам свой мужик атаман: Филька Ноздрев!

Он пережидал бурю. Ждал, пока утомятся глотки.

Но еще кто-то взвизгнул:

— Дувань казну!

Словно вырвался вздох из грудей у рядом стоящих. И пока не дохнуло это надо всей разношерстной, раздробленной, тревожно мятущейся толпой, пока не пронеслось и не спаяло ее, — Яков Михайлов сказал спокойно, даже не подымаясь с пригорка, на котором сидел:

— Что ж меня не кричите? Аль самому?

— Мещеряка в круг! — требовали снизу.

Но наверху захихикали. И, как бы истощив свою силу, не слившись в единый поток, угасла, опала ярость. Уже летело к сурово молчавшему человеку: