— На ангельских воскрылиях припорхнул, грамоту до атамана принес.
Но дорожный не робкого десятка.
— Моя грамота волчья: лапа да пять пальцев.
Это понравилось.
Ему указали пышный, шелком латанный шатер.
— Не, мне поплоше.
Засмеялись.
Но спокойно, с шуточками, он настоял на своем.
И вот он целый день сидит у Ермака. И никто не может ступить к ним в шатер. Впрочем, уж не раз носил туда казачок вино.
Захожий не сторонился горяченького. В том и веселие бродячей жизни его.
Он видел, как атаман скоро остановил руку казачка:
— Мне не лей!
Но гостя это не смутило. Он только участливо сказал:
— Что ж ты, батько? По суху и челны не плавают.
И вдруг всей кожей лица почувствовал тяжелый, будто ощупывающий взгляд впалых глаз.
— Не тебе батько.
Он уступчиво ухмыльнулся. Стал пить один. Легкая волна уже подхватывала его. И он плыл по ней, плыл по прихотливому узору своего сказа.
— Есть в полуночном краю окиян-море. По тому морю шел, — прадеды помнят, — мореход свейский. С корабля увидел берег пуст, леса великие над белой водой. Множество людей повыбегло из лесов. Несли они шкуры оленьи, собольи и кость драгоценную, трое одну еле подымают. А стоит та кость дороже золота, и все в домах у полуночных людей сделано из нее. Лежит она на той земле, ровно лес, побитый бурей. Только уплыл свейский мореход, и след той земли потерялся…
Атаман спрашивает:
— Голубиную книгу чел?
Захожий человек морщится. Он не любит, чтобы его перебивали, когда он воспарит мыслью. Но отвечает уверенно:
— А как же!
— Про Индрика-зверя что разумеешь?
— Про Индри… как говоришь?
— Ходя под землей, подобно единорогу, прочищал он реки и ручьи. Был с гору. Но не допустил его Илья-пророк тяготить землю. Внушил: выпей Волгу! Он стал пить, да раздулся, лопнул — кости засосало в трясины, прахом занесло.
Дорожный человек улыбается, немного снисходительно. Он чувствует, что в руках его — снова ниточка, и с торжеством восклицает:
— Нашлась, казак, земля свейского морехода! Гюрята Рогович, новгородец, пришел на берег холодного моря — только небо с водой сходятся вдали. А у моря стоит Камень. До неба стоит. Верхи тучами скрыты. И увидел Гюрята — распахнулось окошечко в камне и залотошили там обликом уродливые, малые. Топор у Гюряты — руками к топору тянутся. Гюрята и кинь им топор. А они через окошко в горе накидали ему мехов груду. И только задумался — откуда же в Камени меха? — задуло, закрутило — и в вихре, в замяти повалили с неба олени и белки.
Он многое видел. Он видел, как меткая стрела поражает прямо в маленький злой глаз пятнистую рысь и капкан ломает лапу соболю в лесных увалах северных гор, о которых он говорил. Он видел, как люди в огромных мохнатых шапках, горцы с Терека, шли с гортанными песнями, чтобы в войске царя Ивана на песчаных холмах далекого северного прибрежья сразиться с тевтонскими рыцарями за жизнь и долю русской земли. Но он сплетал то, что слышал от досужих людей, с придумками, потому что ему казалось, что только сказку приятно рассказать и лишь небылицей можно приманить собеседника и заставить сделать то, что хочешь.
Он не остановился, пил и плел петельки вымысла.
— …А есть там, в стране Югорской, гора. Путь на нее — четыре дня, и наверху — немеркнущий свет, и солнце ходит день и ночь, не касаясь земли. …И живут там еще люди-самоядь, пожирающие один другого, и люди Лукоморья, засыпающие на Юрья осеннего и оживающие на Юрья весеннего. Перед сном кладут они товары безо всякого присмотра. Приходят гости, забирают товары, а взамен кладут свои.
— Затейливые страны! — сказал Ермак. — Ну, а довести сможешь туда, дорога?
Тут пришелец помолчал, пожевал губами и ответил:
— Вольному воля, ходячему путь… К тебе добираясь, встретил я порожний челн. Крутит его сверху водой, одно весло сломано, другое в воду опущено, будто греб им гребец да уснул.
И опять помедлил малость.
— Монахи в скитах неводом поймали тело голое, вздутое, без креста, кости на руках-ногах перешиблены. А еще попался мне черный плот. На плоту вбиты колья. На кольях телеса. Плывет — на волне колышется…
Он придвинулся. У него были белые заостренные уши.
Ермак отшатнулся от него, вдруг оборвал:
— Горох и без тебя обмолотим… Не про то пытаю.
Тогда гость кинул оземь свою шапку. Это ему самому казалось глуповатым. Но сделал он так потому, что с “волками жить, по-волчьи выть” было главным правилом его.
— Не жалко, — крикнул он, попирая ногами кунью опушку, — копейку стоит! Люди югорские молятся Золотой Бабе, и в утробе ее злат младенец.
И, понизив голос, зашептал:
— Пришел я с Усолья Камского сюда, к Жигулям, на Усолье Волжское. Государь пожаловал Анике Строганову земли по Каме, и стал Аника богаче всех московских людей. Большие дела удумал, да помощников мало. Перед смертным часом принял он постриг и преставился в городке Сольвычегодске иноком Иоасафом…
Льстиво и маслено подмигнул:
— Ох, баб в Перми Великой, что галок на деревах!
Кружево небылей, ощеренная пасть, душа нараспашку, угодничество… Жизнь — игра в чет и нечет, но надо не забывать кинуть все свои кости. Смотри в оба: не на одной, так на другой — а выпадет чет! Но с этим сумрачным, бессловесным, неказистым трезвенником бродячему приказчику никак не удавалось угадать, куда катятся его кости. И вовсе он не ждал вопроса:
— В Кергедане Микитка?
— Кто, говоришь?
— Строганов Микитка.
— Нет…
— В Чусовую, значит, прибег?
Ошеломленный, он спросил:
— Ты, откель… откелева, ваша милость, ведаешь про те дела?
И вдруг услышал в тишине шумное, во всю грудь, дыхание атамана. Человек с плоским лицом, — страшный человек. И, сбитый с толку, смирившийся, дорожный уже не юлит.
— Семен, сын Аникеев, и внуки Максим да Никита кланяются тебе.
— Листы привез?
— Такое дело на листе не пишется.
— Чем докажешь?
Тот покорно снимает пояс, белые и желтые кругляки сыплются из него.
— Это в почесть.
Снова тяжкое молчание, неотрывный взор угрюмых глаз. И под этим взором человечек чувствует струйку холода вдоль спины и говорит:
— Не я тута один от Строгановых. Крыжачок, смолокур да соляной человек Никишка.
Глаза гостя бегают. Он выдал сокровенных строгановских людей, по чьим грамоткам сам прибыл сюда с Камы. Он не смел выдавать. В делах правая рука не должна ведать, что творит левая. Так учат хозяева. Он лепечет:
— Листы, коль захочешь, будут тебе.
Тогда срыву встал атаман.
— Хребет переломаю, тля!..
Холодная струя щекочет спину человеку. Он зажмуривает глаза. Рвотный комок подкатывает к горлу. Али он охмелел?
— Моя собачья жизнь, — говорит он жалобно.
Кого он боится? Разбойника, мук, пыток, раскаленных углей, горелого запаха собственного мяса? Или хозяев, могучих и всемогущих, тех, что за тыщу верст?
Он мелко спешно крестится.
Как на Волге да на Камышенке
Казаки живут, люди вольные.
У казаков был атаманушка
— Ермаком звали Тимофеевичем.
Не злата труба вострубила им,
Не она звонко возговорила речь
— Возговорил Ермак Тимофеевич:
— Казаки, братцы, вы послушайте,
Да мне думушку попридумайте.
Как проходит уж лето теплое,
Наступает зима холодная
— Куда же, братцы, мы зимовать пойдем?
Нам на Волге жить — все ворами слыть,
На Яик идти — переход велик,
На Казань идти — грозен царь стоит,
Гроза царь Иван, сын Васильевич.
Он на нас послал рать великую,
Рать великую — сорок тысячей. …
Пойдем мы в Усолья ко Строгановым,
Возьмем много свинцу, пороху и запасу хлебного.
Странные речи услышали казаки.
Атаман, батька, звал казаков уйти от стрелецкого войска — к Строгановым в службу.
И, как на Дону, собрался круг. Никто его не созывал. Сами сошлись.
— Волю сулил? Вот она воля: курячьи титьки, свиные рожки.
И загудел весь круг:
— К купцам?
— К аршинникам?
— Землю пахать? Арпу
[12]
сеять?!
Крикнул один из днепровских:
— Та нам с тими строгалями не челомкаться. Мы — до дому, на Днипро… Но была тревога в гуденьи круга. Уже, в нескольких днях пути, выросли на горах по Волге черные виселицы. Воевода Мурашкин быстро двигался на Жигули.
— Браты-ы, продали-и!..
И вдруг, озираясь кругом, глазами выискивая человека в армяке, казак по прозвищу Бакака (Лягушка — на языке народа, живущего в тучных долинах за кавказскими горами) с бешеной руганью выкрикнул:
— По донскому закону!
Охнули, на мгновенье замерли. И расступились, когда внезапно шагнул в круг тот, о ком были сказаны страшные слова.
Кто-то свистнул. Десяток подхватил. Заревела сотня глоток. Он стоял в середке, пережидая.
Сквозь гул голосов, сквозь рев поношений и ругани прорывалось:
— Кольца в атаманы!
И в другом месте:
— Богданка люб!
И еще в новом месте:
— Гроза поведет!
И в каждом из этих мест сплачивались кучки людей, еще объединенные общей яростью, но уже враждебные друг другу. Дробился, рассыпался круг. Бритобородые днепровцы отбились в сторону. А со ската к реке, где держались вместе беглые боярские, донеслось:
— Будя ваших! Нам свой мужик атаман: Филька Ноздрев!
Он пережидал бурю. Ждал, пока утомятся глотки.
Но еще кто-то взвизгнул:
— Дувань казну!
Словно вырвался вздох из грудей у рядом стоящих. И пока не дохнуло это надо всей разношерстной, раздробленной, тревожно мятущейся толпой, пока не пронеслось и не спаяло ее, — Яков Михайлов сказал спокойно, даже не подымаясь с пригорка, на котором сидел:
— Что ж меня не кричите? Аль самому?
— Мещеряка в круг! — требовали снизу.
Но наверху захихикали. И, как бы истощив свою силу, не слившись в единый поток, угасла, опала ярость. Уже летело к сурово молчавшему человеку: