— Н-ну!.. Ты, что, бывал тут разве, побратимушка?
Но внезапно брякнули и растворились тяжелые ворота и всадники выехали из них. Кони блистали серебристой сбруей, богато расшитыми чепраками. Первый всадник был стар; чуть поодаль, в парче и соболях, ехали двое молодых.
Встречные низко кланялись им. Люди, работавшие на улице, скинули шапки. Но один из задних всадников махнул им рукой, и те надели шапки и опять взялись за свое дело.
Трое сидевших не спеша поднялись, когда верховые поровнялись с ними. — Будь здоров, — сказал Ермак переднему. Тот только шевельнул бровями на крупном, грубом лице. Племянник Никита, ударив лошадь концом сапожка, поровнялся с дядей Семеном Аникиевичем.
— Кто таковы? — быстро спросил он, внимательно оглядывая захожих людей и будто нетерпеливо ожидая чего-то.
— Воевода казанский прислал меня с людишками, как вы писали.
Ермак показал на Богдана Брязгу и Гаврилу Ильина:
— Это — головы при мне.
— Гм! Казанский! — буркнул Семен Аникиевич.
Никита прищурился:
— Из Казани не близкий путь: так скоро не ждали.
Максим поглаживал рукою в перстнях шелковистые усы. Он молча разглядывал троих, стоявших без шапок. Дул прохладный ветер, чуть перебирал жесткие, в кружок обстриженные волосы на голове скуластого, чернобородого, с впалыми глазами. Тусклые, будто заволокой закрытые глаза, лицо колодника. Максим поджал губы.
— Чудные ратнички завелись у московских воевод!
Встряхнул длинными, до плеч кудрями.
— Ступайте к приказчику. Нам недосуг с безделицей возиться…Дела с казанским воеводой были для них безделицей!
А Никита усмехнулся и первый тронул коня шагом — уже впереди остальных.
Казаки зимовали на Каме на пустынном островке, кормясь волжскими запасами и выведывая. Теперь Ермак сам пришел в городок, но, прежде чем открыться, походил по городку и окрест.
Когда ввечеру он явился в строгановские хоромы, Никита Строганов без тени удивления ответил низким поклоном на его поклон и сказал:
— Добро пожаловать! Давно бы так!
Через два дня все казаки снялись со своего камского острова и приплыли в Чусовской городок.
Случилось это, как говорит строгановская летопись, 28 июля 1579 года, в день Кира и Иоана.
Тесная крутая лесенка вела из сеней наверх.
Светло и просторно было в верхних горницах. Солнечные столбы падали из окон, синим огнем сверкали изразцы печей, желтые птицы прыгали за прутьями клетки. Ничто не доходило сюда, в расписное царство, снаружи, из мира нищих лачуг.
В беззвучии, в радужной тонкой пыли, царило тут богатство, неслыханное и невероятное.
Да полно, Пермь ли Великая это, глухомань, край земли?!
Гаврила был при Ермаке. Он смотрел, не отрывая глаз.
Но не “рухлядь” видел он, не мешки с самоцветами, как в побасках, а вещи такого дивного мастерства, что нельзя было вообразить, как они вышли из человеческих рук.
Витые шандалы со свечами. Поставцы с фигурными ножками. Скляницы, чистые, как слезы, легкие, как птичье перышко. Вот чашка, искусно покрытая финифтью. На ней изображен луг. Трава его пряма, свежа и так зелена, как могла она быть, верно, только на лугах, не тревожимых ничьим дыханием. И видно сиянье над травой. Нежные цветы — колокольцы подымаются ему навстречу. А посреди них, стройней и статней цветочного стебля, — молодец, соболиные брови, шапочка на черных кудрях. Щеки — в золотом пушке, алые по-девичьи губы приоткрыты. Он ждет кого-то. Стоит и поет, ожидая… Отворилась створчатая дверь в горницу. Та, что вошла, была молода и нарядна, как боярышня. Она вошла с открытым лицом. Пышные рукава почти до земли, и, поверх белого покрывала, кокошник, унизанный жемчугом.
Она ступала маленькими шажками, высокие каблучки ее стучали; длинные, в палец, серьги вздрагивали.
— Батька! — шепнул Гаврила. — Ты гляди, гляди…
А она быстро поклонилась гостям — мужикам, и лицо ее под слоем белил и румян вспыхнуло.
Потом за створчатой дверью раздались ее скорые-скорые шаги, будто, выйдя из горницы, она кинулась бегом.
Это была красавица жена Максима Строганова.
…Тяжелым серебром завалены столы. По рукам шли кованые чарки, кружки, братины, кубки в виде ананасов, на четверть ведра. Дымилась стерляжья уха. Горячил хмель, и громче обычного звучали голоса под низкими потолками.
— То, что видите, — говорил Никита, — не в единый час создано, да многим хвалиться не стану. Сам, меня не дожидаясь, вызнал. Сказывают, султан был такой, одевался нищим и бродил по городу… Тебе б хозяином быть, Ермак Тимофеевич. У тебя бы копейки не пропало.
— А тебе бы — в атаманы, Никита Григорьевич. Ни один воевода нипочем бы не поймал. Ты-то ведь тоже, — как я спервоначалу казанской сиротой прикинулся, — обо всем догадался.
Истинно, они были довольны друг другом. Никита продолжал:
— Шелка возим через Астрахань. Мастеров-полоняников у ханов выкупаем. Бочками идет к нам аликант, какого и царь не пивал на Москве. Лекари-немчины и всяких ремесел художники голландские — в челяди у нас. Максим сказал:
— Гора огнедышащая — вот что наши вотчины. Погаными окружены. Только и знаем русского, что баньку. Москву чего поминать? Там тишь. Вот Юдин-купец и открыл в той тиши тридцать каменных лавок.
— Солью торгует, — отозвался Семен Аникиевич. — Соль-то, соль чья? Наша. А нас тут свои смерды-холопы выдать каждый день рады.
— Как Иуда Спасителя, — ввернул Максим.
Никита не забыл о хозяйских обязанностях, он поморщился:
— Э, полно с домашними сварами! Сор из избы… Атаман Ермак солью не торгует. А нашей соли Ганза просит. Лунд
[15]
ничего не жалеет за наших соболей.
Дядя Семен, старый и грузный, поднял глаза от блюда.
— Скажу, как начался род Строгановых. Два ста лет назад татарский князь Спиридон пришел из орды к Дмитрию Иоановичу, к Донскому князю. И так за обиду стало это хану, что поднял он всю орду на Русь. За то, значит, что лучшего своего потерял. А великий князь, возжелав испытать верность нового слуги своего, возьми да и пошли самого Спиридона на татар. Татары сострогали ножами мясо с его костей.
Он перекрестил свое морщинистое мужицкое лицо и торжественно проговорил:
— Поэтому зовемся Строгановыми. Мы — княжьего роду!
И несколько мгновений значительно молчал; никто не решался перебить его.
— Когда князя Василья Васильевича Темного попленили казанцы, погибала Москва, вся Русская земля скорбенела. Кто выкупил из казанского плена слепца-мученика? Лука Строганов, внук Спиридона, а дед Аники, моего родителя!..
Он важно и строго обвел взглядом столы, потом подпер голову и старчески задремал. В свое время круто ему приходилось под тяжелой рукой Аники рядом со старшими братьями, Яковом и Григорием, любимцами отца. Теперь он сам был главой дома Строгановых.
Никита подмигнул:
— Дядя спит и князем себя видит. Он торопится: уже стар. А мне спешить некуда. Не в том вижу главное, а вот в чем, — он коснулся лба.
Между тем меды и брага текли по столам. Кто-то вскочил и заревел басом. Разгорелась ссора. В углу пьяно заорали срамную песню. Дюжий казак, уже полуголый, выворотил на пол мису с горячим варевом. Напрасно музыканты все громче дули в дудки и били в тарелки, стараясь заглушить ссору.
— Твой молодец, — сказал Никита, — остуди-ка его!
— Сам остуди, — усмехнулся Ермак.
— А что ж, остужу!
Громко хлопнул в ладоши. На середину выкатились дураки в бубенцах и желтолицые писклявые карлы. И в то время, как одни плясали и корчились, выкрикивая, другие разлетелись к буянившему казаку, окружили его и, низко кланяясь, протягивая ковши и громадные братины, увлекли его в своем шутовском кольце.
Как ни в чем не бывало, Никита продолжал:
— Мореход голландский Брунелий плыл от нас в устья Обь-реки. Пути ищу в златокипящую Мангазею. Да, может, о делах не на пиру говорить? Это я, не взыщи, по обычаю своему: время для меня — что золото.
— Сам всю жизнь так мыслил, а не слыхал ни от кого. Золотые слова. Спасибо, Никита Григорьевич.
— Не на чем. Хмелен ты, Ермак Тимофеевич?
— Хмеля над собой в атаманы не ставил.
— Люблю, — сказал Никита. — Ну, коль так, пусть пируют, а тебя милости прошу в другую светелку.
И на лесенке в башню перестали они слышать гул пира.
Там было немного икон, потухшая лампада, — не до того! — татарские счеты на столе: шарики, вздетые на проволоку. То — строгановская родовая гордость: Спиридон, по преданию, так и приехал с неведомыми до того на Руси счетами из Золотой Орды.
На круглом столике приготовлены крошечные чашечки. Отвар кипел в сосуде. Никита сам налил его в чашечки.
Он был желтоват, со странным, вязким травяным запахом.
— Что за зелье?
— Не пивал?
— Не доводилось.
— Не ты один. Иван Васильевич не пробовал и не слыхивал.
Он объяснил:
— Китайская богдыханская трава — чай. Не пьянит, а веселит. Усталость и докуку гонит. Кто пьет, тому до ста жить.
На другом, огромном столе было раскинуто полотнище бязи почти в сажень длиной и шириной. Чертеж. В середине его нарисованы горы. Между гор — церкви с крестами. Внизу верблюды по-птичьи изгибали шеи над островерхими палатками. Вверху корабль, распустив паруса, шел по морю, среди ледяных глыб; на палубе стоял кормчий в бархатной шляпе и в туфлях с пряжками. А справа, позади гор, леса и гигантские реки ветвились в их гуще. Окруженный зверями со вздыбленной шерстью, в шатре на корточках сидел чернобородый человек, подняв скипетр и державу. Далеко за ним, на самом краю земли, слоны тянулись хоботами к волосатым людям, качающимся на деревьях; народ в шелках стоял на коленях вокруг фарфоровых башен. И четыре ветра, надув щеки, дули с четырех углов карты.
— Смотри, атаман! Велика земля — умных голов на ней мало. Купцами и промышленниками Московское царство крепко. Скажу по чести, не хвалясь: нами, Строгановыми, Русь стоит!..
Дикие горы и церкви с крестами среди гор был нарисованы как бы средоточием