Три месяца прослужили еще казаки Строгановым.
Неспокойны были эти три месяца.
Камская земля глухо волновалась и сотрясалась.
Сначала, скатившись с Каменных гор, тучей налетели на нее вогулы. Вел их мурза Бегбелий Агтаков. По селам и починкам побежал красный петух. Мурза подступил под Сылвенский острожок и под самые Чусовские городки. Тут переняли его казаки. Бегбелий не выдержал боя и побежал.
Он был Кучумов мурза. От людей его, захваченных казаками, еще многое узнал Ермак о вогульских становищах, о земле Сибири и о племенах — данниках Кучума…
Но теперь уж не гостить, не выведывать и не служить купцам вернулся Ермак в Прикамье.
Новый срок отплытия указал он своему войску — на месяц раньше прошлогоднего, но все же к осени, когда соберут и обмолотят урожай в тех местах, где должно пройти казачье войско. Таков был расчет Ермака. То был тоже урок зимовки на Сылве. И не только в одном этом был урок.
Толпа казаков двинулась к амбарам у причалов. Яростные крики долетели оттуда. Грохнула тяжелая дубовая дверь, обитая железными полосами.
Максим Яковлевич прибежал на шум.
— Что тут у вас? — спросил он с брезгливой гримасой.
“Не уберутся никак, — черт не возьмет. Добро, Никитушка! Умней всех!” — злобно подумал он.
— Грабят! — взвизгнул приказчик. — Максим Яковлевич, жизнь порешить хотят…
Он стоял, раскинув руки, будто распятый, защищая дверь.
— На кой ляд нам твоя жизнь, тля, — проговорил высокий, с черным клоком. — Плывем, слышь, купец, в Сибирь плывем! Припасу отвали!
Максим покривился.
— Какого припасу? И с тобой ли толковать про то?
— А со мной! Со мной потолкуешь! Отворяй! — рявкнул высокий.
Максим оглядел его, не двигаясь. Крупное гладкое смуглое лицо, большие блестящие глаза на выкате, черные, почти без белков, с длинными ресницами, густые широкие брови. “Бабы любят”, — подумал Максим.
Твердо сказал:
— Твой атаман дорогу ко строгановскому крыльцу знает. А ты пьян, эй, уймись по-хорошему!
Но высокий возразил:
— Я — Кольцо, атаман.
— Главный где твой?
— Я тебе главный, слышь!
“Что тот, что этот”, — мелькнуло у Максима. Насмешливо, голосом брата Никиты, и горделиво он сказал:
— Чего ж тебе надо, главный?
И тогда раздельно, на память Кольцо перечислил то, что велел ему запомнить и вытребовать Ермак: три пушки; ружья безоружным (он счел, сколько ружей); на каждого казака по три фунта пороха; по три фунта свинца; по три пуда ржаной муки; по два пуда крупы и овсяного толокна; по пуду сухарей и соли; по половине свиной туши; по безмену
[19]
масла на двоих…
— Не давай, хозяин! Не соглашайся, батюшка! — запричитал приказчик.
Максим снял с головы шапку и с поклоном подал казаку:
— А то и рубашонку с себя скинуть? Ты говори, чего там!
Приказчик голосил:
— Уговор был… Максим Яковлевич, ваша милость, вдесятеро тянет, безбожник! Пороху даем два бочонка. Ржицы пять четвертей… Креста нет, бесстыжий!.. Хорюгви даем…
— Хорюгви? — крикнул Кольцо. — Хорюгви? А тебе Сибирское царство? — Он пнул подкованным сапогом дубовую дверь. — Вот мой уговор! Будя лясы точить. Отворяй!
Максим надменно вскинул голову:
— На кого гаркаешь? Поберегись! Шиша не получишь.
И вдруг, вкрадчиво с любопытством спросил:
— А того, другого… в машкере… ты уходил, что ли?
Лязгнула сабля, выхваченная из ножен Кольцом. Он подскочил к Максиму с бешеным ругательством.
— Башку долой! Падаль твою по клоку расстреляем!
Максим слышал гоготанье толпы. Он озирался, как затравленный волк.
Приказчик, с побелевшим лицом, отпирал замок.
Когда Максим, повернувшись, пошел домой, он ощутил, что держит что-то в руке: серебряная подковка, “на счастье”. Она была согнута, исковеркана. Он отбросил ее прочь.
День и ночь строгановские приказчики мерили, насыпали в мешки, отвешивали на контарях — весах с одной чашкой — хлеб, крупу, толокно, порох. День и ночь грузили казаки струги.
Когда затухали огни варниц, собирались глядеть на необычайные сборы люди в язвах, выжженных солью, и подземные люди-кроты из рудных шахт. Во тьме они выползали наружу, ковыляя и харкая черной мокротой, все еще поежившись от могильного озноба. Кроясь во мраке, сходились у своих землянок лесовики. Хмуро смотрели на движущуюся цепь теней, протянутую от тусклых светцов в распахнутых амбарах до белесой дороги реки. У амбаров и на пристани кипела веселая работа — с посвистом, с окриком, с ладным стуком молотков и крепкой руганью. Неслыханная в этих местах работа. Неведомые затеяли ее пришельцы, путь-дорогу выбрали себе не указанную. И сами Строгановы поклонились им.
Настало небывалое в строгановских вотчинах. Белый волк пробежал по улице слободы при всем народе, ратные люди палили в него, да пули не взяли, — так и ушел в леса. Баба родила младенца — весь черный, с лягушечьими лапками.
И пополз слух: “Будет за все управа; великие предстоят перемены”.
— Кровью крестьянской жив хозяин! Возьмешь у него лычко, отдай ремешок.
— Роем землю до глины, а едим мякину.
В лесах и горах вогульских скрывался Афонька Шешуков, а с ним — вольная ватага русских людей, и зырян, и вогулов. А у Афоньки царская грамота — все-де переменить, кончить купцов-людоедов…
— Приспеет время. Придет Афонька. Все сделает Афонька по царской грамоте. Варницы окаянные поломает. Не соль — мясо крестьянское в них варят. Камни, серебряну руду — кто добыл, тот, не таясь, и бери себе. Недолго царевать Строгановым. Гарцевал пан, да с коня спал.
— Чего казакам одним уходить? Они путь кажут. Айда с Ермаком! В казаки!
— Воля, ребята!
— Воля!..
Вышел человек из дебри. Смело пробрался к самой Чусовой. Люди в починках и деревнях пекли и варили, чтобы было чем встретить гостя, если завернет в их жилье. Бедняки велели своим хозяйкам вытаскивать последние припасы. Но он отыскал сперва неказистый шатер в казацком стане.
— Тебя хочу видеть, — сказал человек, одетый в звериную шкуру. — Твоя дорога поперек моей. Отойди в сторону, не мешай народу.
— Мне идти поверх гор, — ответил Ермак, — тебе — под горой. Жди, пока разминемся.
— Горе не ждет. Кричит горе!
— Чего хочешь?
— Казачки твои чтоб слыхом не слышали, видом не видели ничего, когда свершится суд мужичий.
— Я тут еще стою. Поберегись!
— Ай раздавишь?
— Свое слово один раз молвлю.
Помолчали.
— Не счесть, сколько годов кроюсь в дебри, — заговорил покрытый шкурой. — Малым жив бывает человек. Воздух сладкий, ручей студеный, щекот птичий, дерева зеленые — все ему дается. А жаден он, ногу норовит на хребет другому упереть и кричит: “Мое!”
— А ты крепче стой за свое!
— Не глумись! За свое и пришел постоять. Мало злодеев, да все землю топчут. За них ли подымешь саблю?
— Не строгановской правды ищу, а правды войска моего.
— Одна на свете правда. Хрестьянская. Со злодеями сразись, с теми, кто хребет мужичий ломит, о живых душах кричит: “Мое!” Вот она и будет правда — святая, всем просторная, правда живота, не смертного тлена… Тогда Ермак сказал ему то, что когдато Филимону Ноздре:
— От какой тесноты я ушел — ведаешь про то? Какого лиха хлебнул? Сколько батогов спину мою полосовали — считал ты? Рубцы от лямки щупал? Язвы соляные видел? С полночи на полдень вот этими ногами протопал. С заката до восхода. Светлый Дон оставил — темен он мне показался. Приволье матери широкой Волги не пожалел. Ты ли меня остановишь? Узок твой кафтан, боюсь, на плечи накину — по швам поползет.
— Народ, — ответил лесной человек, — как травяное поле. Выкоси его — отрастет. Выжги — зазеленеет. Нету переводу народу. Нету истребленья. Мир — он свое подымает. Нынче ли, завтра ли… А мимо его — пути нет, ты помни!
— Сильный смерти не трепещет, жизни по себе ищет. Крут мой путь. Горсть веду на целое царство. Приставай к нам, коли смел.
— Так, атаман, — покончил Афанасий Шешуков, вставая. — Твой путь — для горсти, а мой вселенский, да еще круче. Не белые воды, не соболиная казна — плаха на нем. Не знаю, перешагну ли. Да прямо на нее идти людское горе велит!
На реке груженные доверху казачьи суда не выдержали, стали тонуть. Ермак велел прибить с бортов широкие доски. Но и доски не помогли, и тогда выгрузили и оставили часть припасов, не трогая военного снаряда.
И вот — готово к походу казачье войско.
Под Ермаком атаманы: Кольцо, Михайлов, Гроза, Мещеряк и Пан. Под атаманами есаулы, выбранные из простых казаков. Есаулы знали грамоте и — когда надо — были за полковых писарей. Войско поверстано по сотням, в каждой — сотник, пятидесятники, десятники и знаменщик со знаменем.
За попа был старец-бродяга, Мелентий Нырков, ходил без черных риз, но знал исправно церковный круг и знатно варил кашу.
Были еще трубачи, зурначи, литаврщики и барабанщики.
Оружие войска: легкие пушечки, доспехи, сабли, копья, бердыши, тяжелые двухаршинные и семипядные пищали. Ружей все же не хватало на всех — у иных были луки.
Приехал на малое время Никита. Он показал вид, будто ничего не случилось. Деловито осведомился, всем ли довольны казаки. Сам осмотрел пушки и несколько доспехов, прищурясь, пересыпал из горсти в горсть муку. Потом сказал торжественно:
— Ну, вижу, удоволили вас. Ужину
[20]
наперед выдали. Чаю, не забудете того, когда общую нашу добычу дуванить станете. За прежние же вины словцо замолвим — строгановское слово не мимо перед царским слухом молвится.
Он кивнул писарям. У них уже были готовы кабалы на казаков за все — добром и недобром взятое. Что ни случалось, все умели Строгановы обернуть выгодой для себя: на том и возвысился строгановский дом.
Максим выступил вперед.
— Про вас говорят: ни в сон, ни в чох… А вы бы, разудалые, идучи на подвиг ратный, христианский, перед богом обеты положили… По обычаю, атаманы.
Он чуть приметно покривил губы. Божба разудалых показалась ему забавной.