Влегали в весла, натягивали паруса, чтобы поспешно уйти вперед.
В сердце огромной враждебной страны вступало казачье войско. На редких привалах караульные прикладывали ухо к земле: не донесется ли конский топот? В воздухе ловили запах гари, дымок костра.
Ночевали на стругах.
Не решались раскладывать огня. Грызли сырую рыбу, ели муку, взболтанную в мутной воде.
Гнус столбами стоял над стругами, облеплял лица, руки, забирался под одежду; до свету зудела кожа.
Не вынеся, иные зажигали гнилушки, погружали лица в едкий дым.
Что-то тихо толкнулось о борт струга. Тело колыхалось в воде. Отблеск гнилушки пал на мертвеца. Тогда, выругавшись, казак отпихнул его и заревел:
— Гаси! Гаси огонь! Сноп огненных искр прочертил воздух. Вода слабо зашипела.
Наутро медленно, осторожно двинулись дальше. Мыс в густых елях темнел на пути. Течение вынесло из-за коряг длинноватый полупогруженный в воду предмет, снова он догнал казаков, прибился к стругам, и казаки опять узнали синие разошедшиеся ступни мертвеца и позеленевшую от тины бороду.
— Нет тебе спокою, Митрий Прокофьич, эх!..
На атаманском струге разговор:
— Что там?
Яков Михайлов козырем надставил ладонь над глазами.
— Бель на волне… Рябит.
— Перекат? У тебя вострей глаза.
— Не, Ермак… Завалы.
— Наскрозь?
— Перебит стержень. Мельчит струю… Завалы, а меж завалами бом… Останови струги.
Сгрудившись, стали все суда.
Ночью выслал Ермак два малых отряда лазутчиков, по обоим берегам.
Один отряд не вернулся. Другой привел языка.
…Там в тесном месте, где гребнями вздымались берега, хан велел запереть воду — путь казачьему войску. Есаул Алышай приставлен караулить загороженный Тобол, чтобы уничтожить суда, когда они наткнутся на железную цепь между завалами.
— Пусти в обход, — сказал Кольцо. — Сделаю, как с Епанчой. Акцибар-каллу тем взяли.
— Сколько войска тебе, Иван?
— Алышайка жесток. Половину отряди.
Яков Михайлов пожал плечами.
— Один раз — удача. Вдругорядь — счастье. То ж третий раз — бабья хитрость.
Гроза покосился угрюмо:
— На два поделимся — вдвое ослабнем.
— Всем войском ударить, — заговорил Брязга. — Ей-ей! Сшибем. А не сшибем…
— С голодухи подохнем, — злобно подхватил Мещеряк, — припас-то что потоп, что подмок, что… крыса сожрала.
— Ходу-то, значит, вперед нету…
— Отступиться? — повернулся Ермак к сотнику Журбе, не по чину встрявшему в беседу. — Вот чего пророчишь? Еще думай! Ты, Никита!
Пан вынул изо рта коротенькую трубочку.
— Як же без хитрости? Что ж ветряк попросту руками махает… А было у меня шестнадцать хлопцев — мало; перекрестился, бачу: тридцать два. Так то дело еще с ляхами было, чуешь, батько?
— Добро, — сказал Ермак. — Чую, атаманы. И думаю: не в лоб и не полсилой в обход. Вот как: прямо нагрянем и в тот же час всем войском обойдем. Сладим так?
Два дня стоял Ермак у цепи, запертый на той самой воде, которая делала его неуязвимым.
На третий день он повернул обратно. Но, отъехав несколько верст, он велел казакам ночью собирать хворост. На хворостяные вязанки надели зипуны. В глубокой тьме казаки с Ермаком вплавь добрались до берега. На стругах с хворостяными людьми остались только укрытые соломой гребцы. Наутро суда с распущенными парусами двинулись к цепи. Татары встретили жданную добычу, которая наконец давалась в руки: стрелы с зазубренными наконечниками разрывали паруса; стрелы гигантских, в рост человека, луков пронизывали толстые борты.
А пока длился бой с соломенными людьми, Ермак, далеко обойдя врага по суше, ударил в спину Алышаю. Был вечер. Татары торопливо молились молодой луне.
Казачье войско, приплывшее по реке и заговоренное от стрел, а теперь вдруг явившееся по суше, показалось татарам бесчисленным и волшебным. Кинув убитых и раненых, отстреливаясь с седел, Алышай и его воины бежали. И Ермак по конскому топоту понял, что поверни ханский есаул в сторону казаков, всех бы перетоптал одними конями.
Место, которое караулил Алышай, Ермак назвал Караульным яром. Название это сохранилось до наших дней.
Воды катились слева, с запада. Безмолвно стояли залитые лески. Холодно поблескивала чешую мелкой ряби.
На широком разливе, где встречались прибылые воды с тобольскими, остановились казаки.
— Что за река?
Шалаши лесных людей стояли у ее устья. Здесь рыбачили вогулы-маньcи, бродили охотники остяки-ханты. И они назвали реку — каждый на своем языке. А татарин Таузак, Кучумов слуга, не успевший ускакать, потому что короткие и прямые дороги очутились теперь на тинистом дне, сказал третье имя реки, уже слышанное казаками там, на русской пермской земле:
— Тавда.
И заколебалось поредевшее в боях казачье войско: слышало, знало, что по Тавде — последний путь, путь к Камню, на родину… вдоль по длинной плоской намытой косе чернели казачьи сотни.
Старик в широких портах, голый по пояс, чинил рубаху. Поднял ее, рассмотрел на свет слезящимися глазами, потер костяшками левой руки красновато-черную, будто выдубленную шею, вытащил кожаный мешочек, набил долбленную трубочку. Рубаху положил на землю, привалил чуркой, а сам поковылял к костру, присел на корточки и раскурил угольком.
Хмурый худощавый казак следил за стариком, лежа на брюхе.
— Дай потянуть, — попросил он.
Старик пососал еще, потом вынул трубку изо рта, обтер рукой и передал худощавому, примолвив:
— На зельюшко один Мелентий запаслив.
Тот молча выпустил горький дым.
— Ото тютюн, як у турецкого паши, — отозвался молодой казак, без шапки, с короткими бесцветными густыми волосами, покрывавшими его голову, как мех.
— А тебя вчерась паша гостевать звал? — вступился четвертый.
— Был, браты, у меня тютюн, — заговорил пятый, ножом стругавший ветку. — Ех! Креста не сберег, его сберег. Сереге Сниткову дал поберечь, дружку. А того Серегу туринская волна моет, нас зовет…
— Шалабола, — зло отозвался худощавый.
Все примолкли.
— Пойти днище постукать, — сказал старик. — Забивает вода в струг, что будешь делать!
— Уж конопатку сменяли, сотский велел, — охотно стал рассказывать круглолицый парень, что пошутил про пашу. — Намедни на “Молодухе” нашей издырявил вражий дух борт, чисто решето. Стрелой бьет насквозь, ровно пикой холст. Где берет таку стрелу?
— Нашву нашить…
— Лес-то мокрый, тяжелый, — валить его, братцы, да пилить с голодухи…
— Да ты какой сотни?
— Тебе что?
— Нет, ты скажи!
— Да он Кольцовой.
— Оно и видно — прыгуны. У нас в Михайловской — служба, ни от какой работы не откачнешься.
— Сумы зато у вас толсты.
— Может, у есаулов и толсты…
— А что, братишечки, — сказал круглолицый балагур, — мужик-то — он мается, землю ковыряет век, скупа землица мужику, — грош соберет, полушку отдаст.
— На Руси, братцы! — вдруг выкрикнул радостно и в то же время со странной укоризной светлоглазый казак в ладной чистой однорядке, обтягивавшей сильные плечи и стройный стан.
Круглолицый балагур повернулся к молодому запорожцу:
— То ж у вас, у хохлов: палку в землю воткни — вишеньем процветет. Худощавый бросил курить, осторожно вытянул правую босую ногу, морщась, закатил штанину. Колено было замотано тряпкой.
— Хиба ж вишня, — равнодушно отозвался запорожец, пригладив меховые волосы.
Худощавый казак разматывал тряпку. Бурое пятно прошло в ней насквозь, и он прикусил нижнюю губу белыми ровными зубами.
— Саднит, Родивон?
— Не, портянка сопрела, — серьезно вместо Родиона ответил балагур. — Посушить, не видишь, хочет!
— Мажет он чем стрелу, что ли, — сказал казак, сидевший у воды. — Ой, вредные до чего… Царапка малая, а чисто росой сочится и сочится. Не заживает, хоть ты что.
— Сырое бы мясо приложить, всяк яд оно высасывает.
— Ты бы, дед Мелентий, пошептал.
Родион Смыря сказал с сосредоточенной злобой:
— Супротив его стрел не шептать — железные жеребья нарезать заместо пуль. Пусть спробует раны злее наших.
Мелентий Нырков, затягивая пояс, добродушно проговорил:
— И чего это: раньше не сойдется очкур, натачать уж думал. А ноне засупонюсь — как меня и нету. Ангел-то, видать, хранитель полегчил — ходить чтоб способней.
Старик собрался, заковылял, отыскивая топор.
Светлоглазый красавец показал на восток:
— Дождь на низу-то. И вверху, видать, лило — взмутилась Тавда. До вечера-то развиднеется, а, дед Мелентий? Плыть-то нам.
— Вихорь развеет: бела туча.
— Слу-у-шай! — протяжно разнеслось вдоль берега.
Вдруг зашевелились, закопошились. Раненые подбирали с песка разложенные посохнуть лоскуты.
— По стругам!
Мелентий Нырков, держа наперевес топор, перекинул свободной рукой за плечи зипун, вздохнул:
— Владычица!
Все, разбившись на кучки, двинулись — каждая кучка к своему стругу — на Тобол.
Но вот один казак оторвался от кучки, следом за ним еще несколько, потом многие; они торопливо отбегали обратно, шапками зачерпывали тавдинской воды.
— Ушицы похлебать? — сердито окликнул Родион Смыря, оправляя лядунку. Казак к которому он обращался, отпил глоток, но не вылил воды из шапки, и сказал, глядя на нее:
— Вишь: играет. Прах светлый, земляной, легкий! Чисто рыбки…
— А Тобол небесной мутью мутен, так мнишь?
— Черна она тут, земля. Суземь…
Неожиданно лицо Родиона, угрюмое, с багровым шрамом, покривилось.
— Дай-кось напоследях, — тихо, сквозь зубы, попросил он.
Но уж тот, все держа шапку донцем книзу, кинулся бегом за своими.
И вдруг нетвердо, неуверенно еще, будто только просясь и отыскивая себе место, поднялся над говором, над нестройным шумом запев: по горючим пескам, По зеленым лужкам…
Новый голос поправил: да по сладким лужкам…
Быстра речка бежит, — продолжал запевала.
И разом несколько голосов перехватили:
Эх, Дон-речка бежит!
И уже понеслось над всем берегом в звучной торжествующей чистоте: