Гайдамаки. Сборник романов (СИ) — страница 164 из 174

— Фертики — по-миру шатунчики. Параскинея Тюлюнтьевна — совушка, госпожа. Князь Рожкин-Рогаткин. Пчелка-журавушка. Рыкун-Златошерст.

И стрельцы поблескивали крошечными самопалами и волк качал ему приветливо злой головой.

Постучал сосед, пасечник. Среди корцов, лобзиков, коробов и солониц расставили шахматы. Мастер растопорщил над доской усы заячьего цвета.

— А что я видел — чудо. Огнедышащее, человечьей речи не знающее, художества не ведающее, в диких пещерах обитающее, кровью упившееся, в соболя обернутое, по гноищу их волочащее!

Трудно было бы признать в этом Гаврилу Ильина, сибирского казацкого посла. Пасечник задумался над ходом. Он ответил:

— То что? Ноне я приложил ухо к колоде, а в ней зум-зум — рой-то пчелиный. Солнышко чуют махонькие!..

Кольцо спешил с отъездом. Зажились. В целодневном сверкании небес шла весна. Пока еще она там в вышине — небесная весна. Но спустится на землю, и затуманится высь, свет отойдет, чтобы без помех в тишине туман сгрыз снега. И тогда не станет пути.

Кольцо торопил в приказах. И там чуть быстрее скрипели перья.

А Гаврила затосковал. Больше он не показывался за ворота, и, когда все разбредались, он оставался один, точно все перевидал в столичном городе.

Не раз приходила к нему некая веселая женка. Но и ей не удавалось выманить его.

И вот — все ли написали приказные или чего не дописали, — но у крыльца стоят сани. Несколько розвальней для поклажи, несколько саней, покрытых цветным рядном, для послов.

Тронулись. Скрипит снег, искристой, пахучей, как свежие яблоки, пылью порошит в лицо. Едет в Сибирь из Москвы царское жалованье: сукна и деньги всем казакам, два драгоценных панциря, соболья шуба с царского плеча, серебряный, вызолоченный ковш, сто рублей, половина сукна — Ермаку; шуба, панцирь, половина сукна и пятьдесят рублей — Кольцу; по пяти рублей — послам, спутникам Кольца.

Когда, истаивая, засквозили над дальней чертой земли башни и терема Москвы, Гаврила Ильин запел:

Шыбык салсам, Шынлык кетер…

Ветер движения срывал и уносил слова.

…Кыз джиберсек Джылай кетер…

— Что ты поешь? — крикнул Мелентий Нырков, высунув покрасневший нос из ворота справленного в Москве тулупа.

Если стрелу пущу, Звеня уйдет.

В далекий край Если выдадут девушку, Плача уйдет…

Он пел ногайскую песню.


ВАГАЙ-РЕКА


Воевода князь Семен Дмитриевич Болховской собирался, по указу Ивана Васильевича, в Сибирский поход. Он выступил из Москвы с пятьюстами стрельцов в мае 1583 года.

Ехали водой. На воеводском судне стояли сундуки и укладки с княжескими доспехами, шубами, серебром и поставцами.

Плыли Волгой, плыли Камой. К осени воевода добрался только до пермских мест.

Напрасно и на новую зиму ждали его казаки в Кашлыке. Воевода князь Болховской зимовал в Перми.

Весной 1584 года, когда Ермак двинулся по полой воде к устью Иртыша, — у остяцкого городка, на реке Назыме, пал атаман Никита Пан. Он лежал, сухой, костлявый, седой, кровь почти не замарала его.

Некогда Никита пришел из заднепровских степей на Волгу. Были волосы его тогда пшеничного цвета, много тысяч верст отмахал с удальцами в седле и на стругах, искал воли, вышел цел из битв с мурзами, ханом и Махмет-Кулом — и вот погиб в пустяшном бою у земляного городка.

Ермак поцеловал Пана в губы, и кровь бросилась в голову атаману.

— Круши, ребята, — крикнул он, — круши все — до тла!

Казаки ворвались в городок и перебили многих. Назымского князька взяли живым.

Курились еще угли пожарища, когда Ермак покинул это место и отплыл вниз по Оби. Он увидел, как редели леса и ржавая тундра до самого края земли расстилала свои мхи. Тусклое солнце чертило над ними низкую дугу. Пустою казалась страна. Редко были раскиданы по ней земляные городки.

Иногда, ночами, в сырой, мозглой мгле далеко светил костер. Преломленный и увеличенный мглой, он взметал искры, когда пламя охватывало мокрые смолистые хвойные лапы, мелькали тени, и дым медленно вращался, то оседая, то вздымаясь вверх, — мигающее веко красного ока.

Но, добравшись после долгого пути до места, где горел костер, казаки находили головешки, уже тронутые пеплом…

Между тем тут, по Оби, как и по нижнему Иртышу, лежали остяцкие княжества. Жители их на лето переходили в глубь страны.

Далеко на севере, у самых обских устьев, было княжество Обдорское. Там стоял идол — та самая золотая баба, слух о которой прошел по Руси. Впрочем, была та баба вовсе не золотой, а каменной, очень древней и только обитой жестяными листами. В жертву ей закалывали отборных оленей.

Но от реки Казым, где чумы Ляпинского княжества встречались в пустошах с Сосвинскими чумами, атаман поворотил струги обратно и вернулся в Кашлык. Ему не посиделось там; через десять дней он поплыл снова по Иртышу и Тоболу, мимо тех мест, где бился с Кучумом два года назад.

Ермак плыл к Тавде, по которой шел путь через Камень на Русь. Возле Тавды когдато остановилось, поколебавшись, казачье войско. А теперь атаман сам свернул в нее и поплыл спеша, будто что-то гнало его, не позволяя остановиться.

Он хотел встретить запоздалых гостей — московскую подмогу — у порога своей земли. Но она кончалась на Тавде. Речная дорога была глуха. И со своей горсткой удальцов Ермак решил расчистить путь для сильной царской стрелецкой рати.

Тут жили таежные люди. В чащобах властвовали вогульские кондинские князья.

За ходом рыбы и оленьих стад кочевали поселки и городки. И были юрты вешние и юрты зимние.

Но теперь солнце долго свершало свой путь на небесах, мимолетная ночь была светла, и люди манси (вогулы), как и люди ханты (остяки) на севере, забыли о зимних юртах на пестро зеленеющей земле.

Комары поджидали их у гнилой воды. Но они знали, что комаров создал злой и бессильный дух Пинегезе и что мраку не дано сейчас власти в мире. Прозрачная смола натекала и застывала на стволах сосен. Дятел не успевал засыпать ночью. Кора берез лопалась от сладкого и светлого сока, медово пахнущего луговой травой.

Вогул выходил из берестяной юрты. На руках его была накручена жильная веревка и сыромятный ремень. Он чувствовал гулкое биение своего сердца. И когда, расширившись, оно наполняло всю грудь, он запевал в лад шагам своим. Он хотел петь обо всем, что видел: о неспящих птицах, о березовом соке, похожем на жидкое солнце, о комариной зависти, о знойном тумане у реки и о том, как пахнет оленья шерсть. Но он не умел сказать этого. И слова его песни были только о том, зачем он вышел из берестяной юрты: в широкой долине — семь оленей. и один из них — мой рыжий олень.

“Убегу от тебя”, — он сказал.

“Не убежишь от меня”, — я сказал. подбежал я к нему и набросил ремень на шею И веревкой опутал его.

Вогулы ушли за оленями на север от Тавды, и в летних юртах ничего не знали о войне и о русских. Там знали старшего в роде, главу кочевья. Людям отдаленных кочевий было мало дела и до своих кондинских князей.

Князья же со своими воинами держали водяную дорогу. Близ реки Паченки князек Лабута осыпал стрелами казаков Ермака.

Ермак разбил и полонил Лабуту и в битве убил другого князька, по имени Печенег.

Трупы убитых атаман велел побросать в маленькое озеро.

Пошел дальше, назвав озерцо Поганым.

Вогульский князь Кошук покорился после первых выстрелов. В страхе он вынес все меха, какие нашлись у него в юртах.

Стояла удушливая жара, мга и гарь ползли по земле.

В Чандырском городке Ермак нашел шайтанщика, спросил его:

— Скажи, что станет со мной?

— Тебя никто не победит, — сказал шаман.

Ермак помолчал. Потом спросил тихо.

— А долго ль жив буду?

Шаман забил в бубен и с воем закружился. Он вертелся долго, исступленно, в страшной рогатой маске. Костяшки у его пояса звякали. На губах выступила пена. Он схватил нож и ударил себя ниже пупа, будто вспарывая живот, и тут служки связали его.

— Спрашивай! — сказали служки.

И снова спросил Ермак о сроке своей жизни.

Неживым голосом, закатив глаза, быстро заговорил шаман:

— Могучие медведи будут служить тебе. Никто не станет против тебя. Хана привяжешь к стремени. Дети и дети детей увидят седой твою голову. Ермак слушал, скучая, выкрики шамана, похожие на позвякивание костяшек.

Дети и дети детей… Где они? Вот лежит связанный человек и, пророчествуя, льстит и лжет новому русскому сибирскому хану, как льстил и лгал, верно, прежним татарским ханам, трясясь за свою жизнь. На губах его не просохла пена, его пришлось скрутить, чтобы он в исступлении не порешил себя, а он лежит и цепляется за свое гнилое ложе, чтобы отвратить смерть. Разве так страшна она? Разве так дорога жизнь?

Человек покосился глазом — веревки мешали ему повернуться — и вдруг сказал внятно:

— А через Камень, хотя и думаешь, не пойдешь. И дороги нет. А поворотишь, дойдя до Пелыма.

Горбясь, вышел Ермак из жилища шайтанщика.

Он ехал сюда затем, чтобы встретить рать Болховского на пороге, как гостеприимный хозяин. Только затем. Что ж иное могло побудить его свернуть в Тавду, в ту Тавду, мимо которой он проплыл два года назад?

Большими шагами он дошел до воды. И тотчас, по его знаку, взмахнули весла.

Ночи уже стали темными, когда казаки добрались до городка Табара. Там, на взгорье среди болот, Ермак круто оборвал путь; долго и тщательно собирал ясак. Время было позднее: самая пора положить конец пути.

Атаман сложил собранное в ладьи. И вдруг, не щадя людей, не давая им отдыха, поплыл, заспешил в Пелым.

Пелымское княжество укрывалось в лесах и топях; в нем росла вещая лиственница, которой приносили человеческие жертвы.

Отсюда, из Пелыма, князь Кихек ходил громить строгановские слободки. Но сейчас грозного Кихека и след простыл. Смиренно встречали Ермака пелымские городки.

Вода уже остыла, облетала листва, птичьи стаи проносились на юг, и хвоя поблекла.

И все же Ермак медлил в пелымских местах. Он выспрашивал жителей о стрелецких полках — и еще об одном: о том, как из Пелыма пройти на Русь. Птицы, вылетавшие из пелымской тайг