Гайдамаки. Сборник романов (СИ) — страница 93 из 174

— А ты, поэт, как свою поэму назовешь?

— Не знаю, будет ли это поэма.

— Что же иначе? Жизнеописание славного гетмана войска казацкого Ивана Степановича Мазепы?

— Может, и так.

— Видишь, художник проворней тебя. Он уж и название придумал. Гляди, через день-два картину закончит.

— Разные характеры.

— Да, это уж точно, что разные. Хитрый ты. Ничего, такие мне даже интереснее. Перо очинил? Бумага готова? Ну, начинай… Впрочем, нет, погоди. Запишешь потом. Пока же выслушай. Если Иван Степанович Мазепа и был знаменит чем-то, так это тем, что умел читать мысли любого человека, с которым сводила его судьба. Знал, о чем думали и покойный царь Алексей Михайлович, и все польские короли, и патриарх всея Руси, и нынешний царь Петр… Ведомы мне и твои мысли, поэт…

Линялые глаза гетмана встретились со спокойным взглядом карих глаз Василия. Минуту, а то и более смотрели они друг на друга. Ни гетман, ни поэт не отвели взгляда. Наконец Мазепа усмехнулся и сказал:

— Будет нам в гляделки играть. Надо и о художнике подумать. Давай-ка я сяду так, чтобы ему лучше было видеть меня..1 Хорошо? А теперь можешь и писать. Любит меня царь Петр. Я вторая особа, которую царь наградил орденом святого Андрея Первозванного, землями одарил, шубой со своего плеча…

Но тут в комнату вбежал Орлик и, подойдя к гетману, стал что-то шептать ему на ухо.

— Черт бы их всех побрал! — воскликнул гетман. — Вот возьму тебя — и отправимся к его царской милости. Почему я должен всё за всех решать? Чтобы потом говорили, что Мазепа во всем виноват? Я стар. Мне уже ничего не надо. Земель столько, что я их до смерти уже и не объеду. Из золота дом могу построить. А они все пусть хоть пропадают!

— Но швед повернул к нам! — воскликнул Орлик. — Времени раздумывать нет.

— Черт бы и этого шведа побрал вместе с царем и моими полковниками! Чего вы все от меня хотите? Скорее в Батурин! Там и будем сидеть, пока царь с королем друг дружке глотки не перегрызут!

— Надо слать письмо королю.

— Почему королю, а не первому министру графу Пиперу? И послать можно управника Быстрицкого с пленным шведом, которого мы уже два месяца даром кормим! — Тут же, точно спохватившись, гетман продолжал — Да мне все равно! Это вам неймется! Мне и под царем Петром хорошо.

— На каком языке писать Пиперу?

— Конечно, на латинском. Оставьте меня в покое!

— Значит, я сегодня же шлю графу Пиперу письмо, — спокойно продолжал Орлик.


— Делайте что хотите. У меня болит голова. Со мной сейчас придибка

[22]

будет. Я тебя. Орлик, уже и не вижу. Только голос долетает. Уходи!


Генеральный писарь твердым шагом направился к двери. Его остроносое лицо было бледным и неподвижным, как гипсовая маска. Поспешно собрал мольберт и недописанную картину Фаддей. Кланяясь Мазепе и что-то шепча, он делал знаки Василию: мол, пора удаляться… Сам Мазепа сидел, уронив лицо в ладони и покачивая головой из стороны в сторону, будто был убит нежданно свалившимся на него горем… И вдруг гетман не то заплакал, не то заныл:


Ой, беда, беда

Чайке несчастной,

Которая вывела деток

У разбитой дороги.

Киги! Киги!

Поднявшись вверх.

Пришлось утопиться в Черном море.

Киги!


Василий махнул Фаддею рукой: иди в шатер. Правая бровь Фаддея изогнулась дугой. Он ничего не понимал.

— Иди, я тебя догоню! — сказал ему Василий. — Так надо.

А гетман продолжал стонать:


Жито поспело.

Дело приспело,

Придут жнецы жать,

Деток забирать.

Киги! Киги!


Голос у гетмана был тонкий, почти детский, а «Киги! Киги!» выкрикивал он пронзительно и неожиданно громко. Но когда Фаддей вышел, гетман замолк и поднял голову. Лицо его было пугающе спокойным, а взгляд линялых глаз твердым. Гетман посмотрел на Василия и вдруг подмигнул ему, а затем рассмеялся мелким, дробным смехом. И смех этот был еще страшнее, чем выкрик «Киги! Киги!».

— Ничего, — сказал гетман. — Живы будем — не помрем. Думаешь, так я тебе и поверил, будто ты книгу обо мне приехал писать? Ведь я не малое дитя. Многое и многих на веку своем повидал.

— А для чего же я здесь?

— Наверное, чтоб захватить меня или убить. Только вряд ли ты царем Петром подослан. Боюсь, что другими.

— Кем же?

— Да тебе это лучше знать.

— Но если я никем не подослан?

— Не может такого быть, — сказал гетман.

— Почему?

— Да потому, что кого-то ко мне обязательно должны были подослать. Странно, если этого не сделали. Это первое. А теперь и второе: глаза у тебя дерзкие. Не такие, как у художника. Но ты не пугайся. Ни в чем не переубеждай меня. Не хочешь говорить со мной открыто — твое дело. А я о себе скажу честно. Если мне сегодня кто и опасен, так не царь Петр, который во мне души не чает, а свои же казаки. Их я и боюсь. Вот я и хочу предложить тебе уговор. Если ты послан моими врагами, я это все равно узнаю, но не трону тебя. Поглядим, чья сила пересилит. Если швед победит московита, ему пойдем бить челом. Тогда я тебя не забуду. Если московит победит, что, думаю, сегодня богу противно, то и тогда я буду в выгоде.

— Я никем не подослан, — сказал Василий. — А если бы это даже было правдой, то какой смысл, ваша милость, вступать со мной в сговор, когда вам не страшен любой поворот событий?

— Не понял? я ведь тебе объяснил, что своих боюсь. Потому что им невыгодно быть ни под королем польским, ни под королем шведским, ни под царем русским. А и того хуже: им под гетманом тоже жить невыгодно. Скорее к царю пойдут, чем ко мне. Чует сердце, убьют меня не московиты, а свои же казаки. Смотрю я тебе в глаза и соображаю: уж не ты ли пришел ко мне, как Брут к Цезарю, с кинжалом под платьем?


— Разве ты меня растил и воспитывал, как Цезарь Брута?

— Это я неправильно сравнил, — согласился гетман. — Но о Бруте подумай. Какая ему выгода была убивать Цезаря, если тот его своим наследником назначил?

— Выгода одна: Брут не хотел, чтобы погибла Римская республика.

— А она все рано погибла. И сам Брут тоже погиб.

— Зато до последнего дня жил честным человеком.

— Глупо. Честных и нечестных людей не бывает. Просто у одних есть сила, чтобы делать то, что они хотят, а у других силы такой нет. Потому слабые и должны быть честными. Им другого не остается.

— Но Цезарь все же погиб. Погибла в конце концов и Римская империя.

— Все мы смертны. Раз умерли те, кто делал империю, кому она была выгодна, умерла и сама империя. Так ты все еще будешь отрицать, что подослан ко мне? Ты же себя выдал. Я специально заговорил о Бруте.

— А я специально о Цезаре! — ответил Василий.

— Ты не боишься, что я велю тебя схватить?

— Тебе лучше держать меня при себе. Тебе сейчас очень одиноко, гетман. Тебе хочется не убивать меня, а доказать мне, что ты прав, что иначе поступить не мог. Ты ведь обманываешь себя и других, будто ничего не боишься и от жизни уже не ждешь ничего. Не так это. Ведь человек бессмертен.

— В детях своих? У меня их нет.

— Не только в детях, но и в делах. И ты, Иван Степанович Мазепа, тоже хочешь жить долго, вечно. Потому и стихи пишешь. Потому и за молодость Мотри Кочубеевой ухватился. Потому и меня сейчас не пошлешь на смерть. Я тебе нужен для бесед, для того, чтобы осталось после тебя жизнеописание твое.

— Не хочу жизнеописаний! — закричал вдруг гетман и затопал ногами. — Не хочу никакого жизнеописания. И тебе велю голову отнять. Понял? Да, я боюсь смерти. И боялся ее всегда. А кто ее не боится? Ты? Врешь!.. Иди! Надоел!

Когда Василий ушел, Мазепа поднялся с лежака, походил по комнате, подергал реденькую бороду и вдруг произнес совершенно загадочную фразу:

— А что? Пусть будет так. Жизнь решит…


Фаддей сидел на табурете, поджав под себя ноги, смотрел прямо перед собой круглыми остановившимися глазами и что-то шептал. Если бы рядом с табуретом не валялись прохудившиеся уже сапоги, во всей этой картине было бы даже что-то мистическое и величественное.

— Что с ним было?

— С гетманом? Ничего особенного. Маленький спектакль.

— Но он так кричал!

— Недолго. Вскоре успокоился.

— Послушай, Василий, вот что мне не дает покоя: вдруг гетман, получив картину, не заплатит денег, а велит гнать нас вон? Такое может случиться?

— Деньги он тебе заплатит обязательно. Можешь не волноваться.


— Почему ты в этом уверен? Люди никогда не отдают денег, если можно не отдать. Деньги — всё! Власть, сила, хорошая жизнь. Потому гетмана и уважают, что у него золота больше, чем у всех королей. Если бы он был щедрым дураком, если бы раздавал ефимки

[23]

направо и налево, то никогда не накопил бы столько. Не заплатит он нам. Был бы последним болваном, если бы заплатил. Я бы на его месте картину отобрал бы, а приблудного художника в шеи вытолкал.


— Если бы ты был гетманом, то написал бы автопортрет и сэкономил на художнике.

— Я серьезно.

— И я серьезно. Мазепа тебе заплатит, и щедро. При той игре, которую он затеял, какая-нибудь сотня ефимков не имеет никакого значения. Он сейчас решает, когда перекинуться к шведскому королю.

— Ну, это его, а не наши дела.

— Это как сказать! Разве тебе все равно, под кем ты будешь ходить?

— Да разве человек замечает, под кем ходит?.. Мне бы фольварк, немного денег и земли. Тогда бы я, наверное, нашел себе жену. Желательно блондинку и не очень сварливую. Если будут деньги, любая добрая женщина за тебя пойдет.

— А как с живописью?

— Никак, — честно признался Фаддей. — Зачем бы мне тогда нужна была живопись? От бедности и нищеты ею и занимаюсь.

Они легли на лавку, завернувшись в плащи. Но оба долго не могли заснуть. Каждый думал о своем.


Сумка почтового курьера


Даниил Крман неизвестному адресату (конец октября 1708 года)


«Сам не знаю, почему пишу обо всех этих событиях. Может быть, потому, что они представляются мне невероятными, невозможными, каким-то страшным сном. Я никак не мог себе представить, что в этих диких холодных краях встречу своего сына.