На улицу мне не хотелось. Я, как когда-то старик, был уверен, что из окна мир выглядит гораздо и добрее, и честнее, и умнее. И его даже можно пожалеть. Жизнь вне стен меня уже не прельщала. Как не прельщала никогда старика антиквара.
Я приложил лоб к узорчатому окну и помахал Сенечке, когда он грациозно повернулся в мою сторону, взмахнув палочкой. Я не думал, что он заметит мой зов, но он почему-то заметил. И посмотрел на часы. Я машинально взглянул на часы вслед за ним. Совсем скоро закончится его смена. И мне очень, очень хотелось, чтобы он заглянул ко мне. Как ни странно, он оказался единственным положительным персонажем из всех, с которыми в последнее время столкнула меня судьба. И даже его мимолетное предательство я мгновенно простил. Я умел прощать предательство, если оно было вызвано любовью. И за любовь судить я не имел право. У любви не судей. У нее есть только адвокаты. Которые просто обязаны выиграть процесс. И если процесс не выигран, значит, в любви можно усомниться.
Я тщательно вытер стол. Еда еще оставалась. Косульки все же щедрые люди. В холодильнике я достал бутылку холодного шампанского. Посмотрел с грустью на своего друга – елку. Мне очень не нравилось, что она была ненарядной. Какой-то обнаженной. И обиженной, что так бессмысленно провела праздник. Уж лучше в лесу. Там ее нагота естественна. А не в этих голых стенах.
И я словно извиняясь перед ней, взял мешок с конфетами (тоже от Косулек), стал к ним привязывать нитки и вешать самодельные игрушки на елку. Елка повеселела. А я подумал, с какой-то непонятной тоской, что мы с Диной так и не добрались до конфет. На чем же мы остановились? Я плохо помню. Сон мгновенно меня свалил. А Дине, видимо, уже было не до конфет.
Дина. Я должен был злиться на нее, должен был ее ненавидеть. Но ничего подобного я не испытывал. Кроме нежности. У моей любви был хороший адвокат. Сама любовь. Мне плевать было на вещи, которые были не моими и которые давали мне шанс на безбедную жизнь. Жизнь. Разве это была бы жизнь? Жизнь старика отшельника, погрязшего в старинных вещах, утонувшего в истории, до которой уже мало кому есть дело. А свою историю я бы так и не написал. Может быть, Дина была права? Может быть, она угадала? Молодость и бедность. Чем старость и богатство. Но Дина не могла знать, что я могу запросто стать молодым. И уже хочу этого. Но все обстоятельства против меня.
Сенечка был послушным парнем. И как бы ко мне не относился после неприятного казуса с Тасей, все же после работы сразу же заглянул в лавку. Бывшую антикварную лавку.
Я сидел на стуле, посреди пустой комнате. И сам себе напоминал старуху у разбитого корыта. Разве что бутылка шампанского скрашивала мой полнейший крах. Банкроты не пьют шампанское. А еще то, что я был стариком, а не старухой, прибавляло мне чувство достоинства. Вот, пожалуй, и все.
Сенечка сделал несколько робких шагов в мою сторону.
– Сочувствую вам, Аристарх Модестович, – он даже снял фуражку, словно уже собирался меня хоронить.
– Спасибо за сочувствие, Сенечка. Но умирать я еще не собираюсь.
Я налил ему бокал вина, и мы чокнулись.
– Да вот, – вздохнул Сенечка, рукавом вытирая мокрые губы. – И такое бывает. Копишь всю жизнь и все напрасно.
– Ну, Сенечка, у всех по большому счету все напрасно. И у тех, кто коллекционирует марки, и у тех, кто деньги, кто дома. И кто детей и внуков коллекционирует тоже все напрасно. Даже если все достается им. И друзей, это уже вообще напраслина. И кто знания коллекционирует тоже напрасно, и кто собственные книжки, картины или музыку, или изобретения, даже если они остаются истории. Мы нищими приходим в этот мир, голыми. Собственного-то у нас ничего. Нищими и уходим. Иногда, Сенечка, мне вообще кажется, если считать по абсолюту, не напрасна жизнь, возможно, лишь у бомжей. Чудовищно звучит?
Сенечка опустил глаза. И еще пригубил шампанского. Ему не понравилось мое заявление.
– А ты зря так, с осуждением к моей философии. Я же говорю – в абсолюте. А абсолютных категорий не существует. Если только предположить. Тот, у кого нет дома, нет родных, нет работы, в общем, вообще, вообще ничего нет, им может, только им и помирать не страшно. Ведь страшно терять. А если терять нечего…
– Не знаю, Аристарх Модестович. Ох, не знаю. Но ведь еще страшно терять… Ну, к примеру раннее утро, или солнечный день, или предновогодний вечер. Или воспоминания, или какие мгновения жизни приятные. Они есть у всех, они не накапливаются, они даются бесплатно. С ними и рождается человек. И с ними умирает. Поэтому тоже страшно.
– Может ты и прав, Сеня, а может, и нет. Чем больше мы имеем, тем больше зависимы от жизни. От родственников, от своего насиженного места, от карьеры, от родного крова, от накопленных богатств. Зависимость не самая приятная штука на свете. Она сковывает, иногда парализует. А вот независимость – это то, что ты говоришь. Лишь раннее утро, солнечный день, предновогодний вечер… С ними как-то и покидать этот мир не страшно. И не обидно. В одиночку. Только дождь о тебе и заплачет. И после тебя – ничего. И жалеть тебя некому, и псевдожалеть, и радоваться твоему уходу. А под торжественный похоронный марш, многолюдное шествие и рыдания родных и знакомых как-то обидно быть мертвым. Вроде ты еще кому-то нужен в жизни. Когда за тобой целый шлейф остается… То такое ощущение, что этот шлейф и останется. Ну, словно вместо тебя. Не важно, из материальных благ или духовных. А когда ничего – ну, словно, имеешь право на повторную жизнь. Потому как ушел из нее ни с чем. И словно еще вернешься. Потому что тебя ничего не тяготит. Тебя словно и не было. И значит, ты еще будешь.
– Это вы так говорите, любезный, когда все потеряли. Философия-то тоже зависима. От обстоятельств. А раньше, когда у вас было все, ваши вещи, вы и думали по-другому. Даже родных не было, а таки копили все. И ничего себе не объясняли. Хотя это и выглядело странно. Для кого? Для чего? Ан нет, просто жили среди вещей и вам нравилось. И к чему объяснения. Если нравилось.
Я встал, прошелся по комнате, закурил. Взглянул за окно. Снег усилился и еще больше сверкал на солнце. Вот, пожалуй, все, что у меня осталось. Замерзшее окно и сверкающий снег. И еще солнце. Разве этого мало? Если бы еще вновь стать собой. Боже, как этого было бы много!
– А с Тасей мы расстались, – Сенечка громко вздохнул. И его вздох повис в пустой комнате. Украшенной лишь цветами. Для свадьбы или похорон?
– С Тасей трудно вообще-то расстаться. Но с ней все расстаются, – я попытался успокоить Сенечку.
– Не везет мне с девушками. И вообще у меня какая-то несчастливая юность.
– А у кого она счастливая? Поверь мне на слово, Сенечка. Ни у кого! Слишком в ней много берешь на себя. И слишком в ней много чувств сваливается на тебя, и грехов тоже, и сожалений. Чаще всего бессмысленных, которые и следа не оставляют. И слишком много непокоя. Знаешь, я гораздо больше людей встречал, которые не добрым словом отзывались о юности, чем добрым. Вот так. Юность – это всего лишь красота, даже если ты не очень красив. Здоровье, даже если ты не очень здоров. Силы. Даже если ты не очень силен. И все, пожалуй.
– И успокоили, и не успокоили, дорогой, – Сенечка вздохнул еще громче. И кивнул на елку, увешанную конфетами. – И игрушки она, значит, того?
– Бог с ними, игрушками, Сенечка. Ты лучше скажи, что ты знаешь о Дине?
– Что знаю? – Сенечка почесал затылок. – Если разобраться – и ничего. Появилась она здесь внезапно, и я почему-то первым делом подумал – цыганка. Такая чернявенькая и бусы на шее. Даже решил за ней присматривать. А потом вижу – ан, нет. Гражданочка, как гражданочка. Цветами торгует. Ну и ладно себе. Бдительность я и потерял. А оказалась-таки цыганка. Наверняка со своими братьями цыганами все и умыкнула у вас. Они это запросто умеют.
– Какое легкое всему объяснение – цыгане, – невесело усмехнулся я. – Вроде дашь такое объяснение – и уже легче. Какой с цыган спрос? А если не цыганка? Тогда грустно и обидно, так, получается?
– Вроде так. Но все равно она цыганка. Когда ж она у нас на улице появилась? – Сенечка сморщил свой курносый нос. – Да летом, поди! Помните, Аристарх Модестович? Ну, тогда еще она в цветастой юбке до пят была. Жарко было. Цыгане как-то только в жару видны. Зимой их не видно. Зимой их цыганская внешность как бы пропадает. Ну, словно окрас они зимой меняют. Помню, вам еще тогда глобус завезли, большой такой, ну, навроде мяча волейбольного. Там весь мир наш был нарисован. Он еще на витрине стоял, помните? Помню, она остановилась напротив вашей лавки, юбку приподняла, чтобы по асфальту не тягалась, уж длинная больно была. И разинула рот, глядя на глобус. Мне кажется, уж больно он ей приглянулся. Одно слово – цыгане! Им же по миру в самую сласть шастать. А тут такая вещица! Весь мир перед тобой! Ткни пальцем в любую точку мира и давай, иди туда смело! Да видно ей не повезло. Глобус то вы раньше сбыли.
Я замер на месте. Не знаю, сколько я так стоял, в оцепенении. Пепел от сигареты падал прямо на пол. И только когда она обожгла палец, я вздрогнул. Да, так про что это Сенечка? Что меня так испугало и обожгло? Цыгане, шастающие по миру всласть. Нет, не то. Цыганка, укравшая ценные вещи. Опять не то! Весь мир перед тобой! Мир, это уже ближе. Мир. Разные континенты, страны, города, горы, реки. Целый мир, на который так мечтают смотреть цыгане, чтобы ткнуть в него пальцем. И поехать, куда глаза глядят. Мир. Нарисованный. На карте. Нет, на глобусе. В виде волейбольного мяча! Вот оно! Волейбольного мяча Моргана. Мяча, которым я совершил убийство. Который тщательно вымыл, даже продезинфицировал. И который все равно может оказаться важнейшей уликой. Потому что сегодня наука зашла слишком далеко. Сегодня науку не продезинфицируешь. Она выше стерилизации. Черт побери! Этот бестолковый разукрашенный мир в виде мяча сейчас преспокойно покоится у этой расфуфыренной дамочки, которой я его продал. Или нет, он не лежит, им, возможно, игр