Когда, наконец, наступила зима и ударил сильный мороз со снегом, они собрали пару зданий, которые у них были, поставили их на дощатый настил, запрягли лошадей и перевезли все селение на милю вперед по дороге. Им пришлось забрать и надгробия, чтобы никто не догадался, где находился город. Это навевало тоску, но надгробий было всего три или четыре. Тоннель превратился в нечто вроде русла реки, весной там образовывался ручей с милыми зелеными берегами и цветами, которые разрослись повсюду, рассеявшись из старых садов. Люди, которые ничего лучше в жизни не видели, устраивали рядом пикники: стелили одеяла, расставляли корзины на бедных забытых могилах и радовались, что вполне понятно, если вспомнить всю историю с самого начала.
Вы с Тобиасом прыгаете вокруг разбрызгивателя для полива газона. Разбрызгиватель – потрясающее изобретение, потому что разбрасывает дождевые капли в лучах солнечного света. Это явление встречается в природе, но довольно редко. Учась в семинарии, я иногда наблюдал за крещением в реке. Это было нечто: проповедник поднимал того, кого крестили, над водой, и вода лилась с его одежды и волос. Это воистину походило на рождение или воскрешение. Для нас вода лишь придает возвышенность прикосновению руки пастора к милой кости лба – нечто вроде электрического разряда. Мне всегда нравилось крестить людей, хотя порой хотелось бы, чтобы в этом процессе было больше всплесков и бульканья. Что ж, вы двое танцевали в маленькой радужной дымке, улюлюкая и топая, как должны делать нормальные люди, сталкиваясь с такой чудесной субстанцией, как вода.
В те дни, когда Эдвард вернулся из Германии, я так много думал о нем, что периодически сбегал в гостиницу повидаться с ним. Однажды я захватил с собой бейсбольный мяч, перчатку и перчатку отца, и мы пошли в переулок и немного поиграли. Сначала брат старался беречь одежду. Он заявил, что уже много лет не видел бейсбольных матчей. Но, разогревшись, повел весьма агрессивную игру. Он запустил мяч с такой силой, что, поймав его, я ощутил боль. А когда я воскликнул: «Ай!» – он с удовлетворением рассмеялся, ибо это означало: он вернул себе удар. Правда, мне было бы не так больно, если бы я готовился принять мощный удар, но такой силы я не ожидал. И тогда мы стали играть по-настоящему. Я сделал высокий бросок, а он прыгнул за мячом и красиво поймал его. К тому моменту он уже был в рубашке с расстегнутым воротом, а подтяжки болтались по бокам. Прохожие останавливались и смотрели на нас. Это была маленькая пыльная улочка, стоял жаркий день, а мы метали флаи и граундеры. Эдвард попросил у одной девочки стакан воды. Она поднесла каждому по стакану. Я свой выпил, а он вылил воду себе на голову, и она полилась с его огромных усов, как дождь с крыши.
После того дня я думал, что мы когда-нибудь сможем поговорить. Но оказалось, это не так. Все равно начиная с того дня я перестал переживать за состояние его души. Хотя, разумеется, я недостаточно компетентен, чтобы судить об этом.
Вот какие слова произнес он, стоя там, когда мокрые волосы облепили голову, а с усов струилась вода:
«Как хорошо и как приятно
жить братьям вместе!
Это – как драгоценный елей на голове,
стекающий на бороду,
бороду Ааронову,
стекающий на края одежды его;
как роса Ермонская,
сходящая на горы Сионские»[9].
Это строки из Сто тридцать третьего псалма[10]. Вероятно, он хотел сказать мне, что знает то же, что и я, и его это не убеждает. И все равно я часто думал, как прекрасно он поступил. Я жалел, что там не было отца, ибо знал: услышав это, он рассмеялся бы. Для человека его возраста он еще вполне прилично играл в бейсбол. Тогда я еще был очень молод и считал, что они никогда не помирятся. Поэтому меня удивляло, что Эдвард так спокойно относится к случившемуся. Я сообщил ему, что начал читать Фейербаха, а он изогнул густые брови, глядя на меня, и сказал: «Смотри, чтобы мама тебя за этим не поймала!»
Когда я говорю, что моя репутация по части набожности, честности и так далее несколько преувеличена, то не хочу, чтобы ты решил, как будто я легкомысленно отнесся к своему призванию. В этом вся моя жизнь. Я даже греческий и иврит старался поддерживать в рабочем состоянии. Раньше мы с Боутоном просматривали тексты, на основе которых собирались проповедовать, проверяя каждое слово. Он приходил сюда, ко мне домой, потому что у него дома было полно детей. С собой в корзине он приносил замечательный теплый ужин, который для нас готовила его жена или дочери. Раньше я боялся заходить к нему в дом, потому что после этого мое жилище казалось мне таким пустым. И Боутон это видел, он все понимал.
У него было четыре дочери и четыре сына – шумные маленькие варвары, причем абсолютно все, как говорил он сам. Но счастье не бывает безоблачным, и за целую вереницу лет и в этой семье случались большие беды. И все же довольно долго его семья казалась мне ослепительно прекрасной. Так оно и было в действительности.
Здесь, у меня на кухне, мы проводили чудесные вечера. Боутон – непоколебимый пресвитерианин, как будто бывают другие. Так что споры у нас бывали, но не настолько серьезные, чтобы навредить нашим отношениям.
Не думаю, что тогда я испытывал негодование. Это было нечто сродни верности моему собственному пути, как будто мне хотелось сказать: у меня тоже есть жена и тоже есть ребенок. Как будто за обладание этим счастьем я заплатил тем, что потерял его. И мне была невыносима мысль о том, что такая цена слишком высока. Говорят, ребенок ничего не видит, когда он так мал, как была твоя сестра. Но она открыла глаза и посмотрела на меня. Она была такая крошечная. Но когда я держал ее, она открыла глаза. Я знаю, на самом деле она не разглядывала мое лицо. Память может придать событию гораздо больший масштаб, чем в реальности. Но я знаю: она действительно посмотрела мне прямо в глаза. И это было что-то невообразимое. И я рад, что понял это в тот самый момент, ибо сейчас, готовясь покинуть этот мир, я осознаю: нет ничего удивительнее человеческого лица. Мы с Боутоном тоже об этом говорили. Это неким образом связано с воплощением. Ты ощущаешь груз ответственности за ребенка, когда посмотрел на него и подержал его на руках. Любое человеческое лицо – это притязание на твой счет, ибо ты не можешь не осознавать его уникальность, его смелость и одиночество. Но в большей степени это касается лица младенца. Я считаю, что это особое воплощение, более загадочное, чем все остальные. Боутон со мной согласен.
Я ужасно тебя боялся, когда ты был совсем маленький. Я сидел в кресле-качалке, а мама давала мне подержать тебя, и я просто качался и молился, до тех пор пока она не заканчивала дела, мешающие ей заниматься тобой. Еще я напевал тебе гимн «Ступай в темный Гефсиманский сад», пока она не спросила, не знаю ли я песни повеселее. А я даже не осознавал, что пою.
Сегодня утром я пытался думать о небесах, но без особого успеха. Не знаю, почему у меня должно быть хоть какое-то представление о Царстве Небесном. Я никогда не смог бы представить этот мир, если бы не прожил в нем восемь десятков лет. Люди говорят о том, каким чудесным мир кажется детям, и это похоже на правду. Но дети думают, что вырастут и поймут его, а я очень хорошо знаю, что не пойму и не понял бы, даже если бы у меня была дюжина жизней. С каждым днем я убеждаюсь в этом все больше. Каждое утро я, как Адам, просыпаюсь на небесах, изумляясь сноровке собственных рук и свету, который проникает в мой рассудок через глаза. Старые руки, старые глаза, старый рассудок, да и вообще бледная копия Адама, и все равно это изумительно. Что от меня настоящего останется при мне? Что ж, это старое тело было хорошим компаньоном. Как Валаамова ослица, оно видело ангела, которого не видел я, и он уже пролагает мне путь.
Должен сказать, что рассудок мой, несмотря на все его недостатки, разумеется, поддерживал во мне интерес. В нем много поэзии, как я понял за долгие годы, вполне приличный словарный запас, который по большей части не используется. И Слово Божие. Я никогда не знал его, как знал мой отец или его отец. Но я знаю его довольно хорошо. И это закономерно. Когда я был еще младше, чем ты сейчас, отец давал мне по пенни всякий раз, когда я заучивал пару стихов и мог повторить их без ошибки. А потом мы играли в игру: он читал один стих, а я должен был прочитать наизусть следующий. Мы могли продолжать так довольно долго, пока не доходили до родословной или просто уставали. Иногда мы разделяли роли: он был Моисей, а я – фараон, он говорил за фарисеев, а я – за Господа. Его воспитывали так же, и мне это очень помогло, когда я отправился в семинарию. Да и в жизни вообще-то пригодилось.
Ты знаешь «Отче наш» и Двадцать третий псалом, а также Сотый псалом. И я слышал, как вчера вечером мама учила тебя Заповедям. Похоже, ей хочется, чтобы я знал: она вырастит тебя человеком верующим, и с ее стороны это удивительно смелое решение. Честно говоря, я в жизни не встречал человека, менее осведомленного в вопросах религии, чем она, когда с ней познакомился. Замечательная женщина, но совершено не образованная в части Священного Писания, как и многого другого, если верить ей самой и, вероятно, это правда. И я говорю это с доподлинным уважением.
И все же в ней всегда была эта удивительная серьезность. Впервые придя в церковь, она села в углу в задней части святилища, а мне все равно казалось, как будто из всех только она меня слушает. Однажды мне приснилось, будто я проповедую самому Иисусу и говорю все глупости, которые мне приходят на ум, а Он сидит там в белом-белом одеянии и терпеливо ждет, взирая на меня с грустью и изумлением. Именно такое возникало ощущение. Потом я думал: все, мне конец, она никогда не вернется, а в следующее воскресенье она появлялась снова. И снова служба, к которой я готовился целую неделю, проходила из рук вон плохо. Это было еще до того, как я узнал ее имя.