рбляли его. И он похоронил их.
Яма, которую он выкопал, должно быть, была глубиной фута четыре. Я поразился, каких усилий ему это стоило. Потом он швырнул сверток в яму и принялся забрасывать ее землей. Я спросил, почему он закапывает и проповеди. В то время я, разумеется, думал, что любой текст, написанный от руки, вероятно, представлял собой проповедь, и оказалось, что в этом случае все именно так. Там были и письма. Я это знаю, потому что через час после символического захоронения отец явился и выкопал все назад. Он отложил рубашки и бумаги и закопал пистолет. Потом, через месяц или около того, он достал его и выбросил в реку. Если бы он оставил пистолет в земле, то сейчас он лежал бы под задним забором, быть может, на глубине одного-двух футов.
Мне он ничего не сказал. Хотя произнес: «Да будет так», – когда бросал большой старый пистолет обратно в яму. Потом он дал мне подержать проповеди, пока отряхивал и складывал рубашки. Бумаги он велел мне отнести в дом. Я так и сделал, а отец снова засыпал яму, все утаптывая и утаптывая землю. Примерно через месяц он снова выкопал пистолет, положил его на пень и разломал, как только мог, кувалдой, которую взял взаймы. Обломки он обернул мешковиной, а потом мы вместе направились к реке и прошли довольно много до того места, где обычно рыбачим, и он забросил останки оружия в воду как можно дальше. У меня возникло такое впечатление, что он хотел, чтобы их не существовало в принципе, что он не успокоился бы, даже утопив их в океане, что он достал бы их с любой глубины, если бы знал способ уничтожить окончательно. Это был большой старый пистолет, как я уже говорил, с украшениями на ручке примерно такого вида, как узоры на батареях из кованого железа. Мне кажется, я помню холод и тяжесть, и запах железа, который он оставил у меня на руках. Но я знаю, что на самом деле отец не позволил мне даже прикасаться к нему. В любом случае, думаю, пистолет был сделан из никеля. Откровенно говоря, я считал, что он поучаствовал в каком-то ужасном преступлении, потому что отец никогда не рассказывал мне об истинных причинах ссоры с дедом.
Он прополоскал те две старые рубашки в раковине и повесил их за полы на бельевой веревке матери, прежде чем сжечь, как я полагал. Они были все желтые, в пятнах и выглядели ужасно, а ветер трепал их рукава. Они казались побитыми и униженными, свисая с веревки головой вниз, если можно так выразиться. Примерно так же подвешивают оленью тушу для разделки. Моя мать вышла и тут же их сняла. В те времена женщины гордились тем, как выглядит свежевыстиранное белье на веревке, особенно белое. Это стоило больших усилий. Моя мама и мечтать не смела об электрическом приборе для отжима или взбивания мыла. Он дочиста оттирала белье на стиральной доске. После этого оно становилось таким красивым и белым. Это воистину выглядело замечательно. И это по понедельникам делали все женщины на всем белом свете. Когда впервые стали подавать электричество, они пользовались им до рассвета и во время ужина, чтобы облегчить домашние дела, и включали еще на пару часов в понедельник, чтобы справиться со стиркой.
Что ж, мать просто не могла вынести вид этих жалких рубашек. Она была твердо убеждена, что большая часть местных жителей судит ее по тому, что появляется у нее на бельевой веревке, и я не могу утверждать, что она заблуждалась. Однако дело было не только в этом. Отец больше всего любил эти строки из Священного Писания: «Ибо всякая обувь воина во время брани и одежда, обагренная кровию, будут отданы на сожжение, в пищу огню». Это Книга пророка Исайи, глава девятая, стих пятый. Моя мать, должно быть, почувствовала, будто знает, что он собирается сделать, и узрела в этом некую непочтительность. Как бы там ни было, она сняла эти рубашки, оттерла их, замочила на ночь, отбелила и прополоскала с синькой, так что в итоге они приняли приличный вид. Осталось лишь несколько черных пятен, которые, по ее словам, были индийскими чернилами, и пара коричневых пятен от крови. Она повесила рубашки под аркой из виноградной лозы, где никто не мог их увидеть. Потом она принесла их и выгладила с невероятным старанием, напевая, а когда закончила, они выглядели настолько достойно, насколько позволяли пятна и боевые раны. Потом она сложила их – они были такие белые и чистые, что походили на мраморные бюсты, – затолкала в мешок из-под муки и похоронила у забора под розами. Мои родители не всегда приходили к единому мнению.
Нужно покопаться там и взглянуть, осталось ли что-то от этих рубашек. Жаль, если когда-нибудь они разложатся, как обычный мусор, после таких трудов. Лично я думаю, было бы лучше сжечь их.
Однажды я набрался смелости и спросил отца, не совершил ли дед какой-то плохой поступок, и он ответил: «Это решит милостивый Господь». И я пришел к мысли, что он наверняка совершил какое-то преступление. Где-то в доме есть фотография деда, сделанная уже в старости, она могла бы помочь тебе понять, почему я так думал. На этом снимке он очень похож на себя настоящего. На фото навечно застыл одноглазый костлявый старик с всклокоченными волосами и кривой бородой, похожей на кисть, которую так и оставили засыхать, не очистив от лака. Дед презрительно смотрит в объектив, как будто его внезапно обвинили в чем-то ужасном и он еще размышляет, как ответить. При этом он отметает вопрос одним лишь свирепым взглядом. Разумеется, нужно испытывать чувство вины в земной жизни, чтобы смотреть подобным образом.
В общем, я был предрасположен верить, что дед совершил нечто ужасное, а отец скрывал доказательства, и я тоже был посвящен в эту тайну, вовлечен, не зная о том, во что именно вовлечен. Что ж, это обычное состояние для человека, полагаю. Я считаю, что был вовлечен, и продолжаю так считать, и считал бы, даже если бы никогда не видел этого пистолета. Я по опыту знаю, что вина может прорваться через малейшее нарушение, и заполонить весь пейзаж, и поселиться в прудах и болотах, ибо она подобна воде. Я полагаю, отец до известной степени пытался прикрыть грехи Каина. Событие, имевшее место в Канзасе, скрывалось за всем этим, как мне было известно в то время.
После того как убили того фермера, все дети, которых я знал, стали бояться доить коров. Они делали это, заставляя корову становиться между собой и дверью, если корова благоволила слушаться. Но коровы щепетильны в таких мелочах и часто не подчинялись. Младших сестер, братьев и собак выставляли у коровника в темноте, чтобы выслеживать незнакомцев. Это продолжалось годами, история передавалась из уст в уста новым поколениям, до тех пор, пока убийца, кто бы он ни был, не состарился. Моему отцу пришлось взять на себя обязанность доить корову, потому что брат слишком торопился, облегчая вымя, и корова стала давать меньше молока. Потом пошли слухи, как будто кто-то прятался в курятнике, и дети стали бояться собирать яйца и не замечали их или разбивали, потому что торопились. Потом кого-то заметили в сарае для дров, в погребе и на чердаке. Удивительно, как изменилось это место и как настойчиво слухи циркулировали среди детей, особенно маленьких, которые не помнили, как все было до убийства, и думали, что бояться естественно. В те дни домашние обязанности действительно много значили, и если каждая ферма в трех-четырех округах теряла по пинте молока и паре яиц через день на протяжении двадцати лет, то, можно сказать, эти лишения были весьма существенны. Не знаю, быть может, дети до сих пор слышат эту старую историю и боятся выполнять домашние обязанности, продолжая подрывать местное благоденствие.
Любой из нас пулей вылетал из сарая или коровника, когда мелькала хоть какая-то тень или слышался топот, так что слухи плодились и множились. Я помню, Луиза как-то сказала, что нам стоит помолиться о том, чтобы этот человек встал на путь истинный. Она полагала, лучше обратиться к корню проблемы, нежели молиться о чудесном спасении каждого из нас в случае возможной опасности. А еще это должно было защитить людей, которые никогда о нем не слышали и не подумали о том, чтобы помолиться, перед тем как подоить корову. Это предложение показалось нам по-взрослому разумным, и мы на самом деле все вместе помолились за него, а вот насколько успешно – одному Богу известно. Но если ты или Тобиас услышите эту историю, могу обе-щать: этому извергу уже около ста лет и он больше не представляет угрозы для кого бы то ни было.
Я все же знал кое-что о рубашках и пистолете из-за ссоры, которая случилась у деда с отцом. Мой дед, который, разумеется, ходил в церковь вместе с нами, встал и вышел через пять минут после начала проповеди отца и произнес, как я помню, такие слова: «Подумай о лилиях и как они растут»[12]. Мама отправила меня за ним. Я увидел, как он шагает по дороге, и побежал, чтобы вернуть его. А он посмотрел на меня единственным глазом и сказал: «Возвращайся туда, где твое место». Так я и поступил.
Он пришел домой после ужина, прошел на кухню, где мы с мамой убирали со стола, отрезал себе кусок хлеба и снова собирался уйти, не сказав нам ни единого слова. Но в тот самый момент отец поднялся по лестнице на веранду и встал в проходе, наблюдая за ним.
– Ваше преподобие, – произнес дед, когда его увидел.
Мой отец ответил:
– Ваше преподобие.
Мама вставила:
– Сегодня воскресенье. День Господа Бога нашего. Время отдыха.
Отец сказал:
– Нам всем это прекрасно известно.
Дверной проем он так и не освободил. И мама обратилась к деду:
– Садитесь, и я подам вам еду. Одним куском хлеба сыт не будешь.
И он все-таки сел. А мой отец вошел и сел напротив него. Какое-то время они молчали.
Потом отец поинтересовался:
– Моя проповедь как-то оскорбила вас? Определенные слова, которые вы услышали?
Старик пожал плечами:
– Тут не на что обижаться. Просто мне хотелось послушать настоящего проповедника. И я отправился в негритянскую церковь.
Через минуту отец спросил:
– И что, удалось его послушать?