Дед снова пожал плечами:
– Тема была такая – «Возлюби врагов своих».
– Прекрасная тема при таких обстоятельствах, – сказал отец. Это произошло как раз после поджога церкви, о котором я уже упоминал.
Старик заметил:
– Очень по-христиански.
Отец сказал:
– Такое впечатление, что вы разочарованы, преподобный.
Дед накрыл голову руками и произнес:
– Преподобный, у меня слов не хватит описать всю горечь, даже самый долгий день не приносит успокоения. Этому нет конца. Разочарование. Я ем его и пью его. Я просыпаюсь с ним и засыпаю тоже с ним.
Губы у отца побелели. Он произнес:
– Что ж, ваше преподобие, я знаю, какие наде-жды вы возлагали на эту войну. Я возлагаю надежды только на мир, и я не разочарован. Ибо мир сам по себе награда. Мир есть оправдание самого себя.
Дед сказал:
– Вот что меня убивает, преподобный. Господь так и не снизошел к вам. Крылатый серафим так и не коснулся губ ваших углем.
Отец поднялся со стула со словами:
– Я помню тот день, когда вы взошли на кафедру в простреленной окровавленной рубашке с пистолетом, заткнутым за пояс. И меня посетила мысль – властная и ясная, как откровение. И звучала она так: «Это не имеет никакого отношения к Иисусу. Никакого. Никакого». И я уверен в этом, и был уверен тогда настолько, насколько можно быть уверенным в том, что тебя посетило видение. И тут я никому не подчинюсь. Ни вам, ни апостолу Павлу, ни Иоанну Богослову, ваше преподобие.
А дед произнес:
– Так называемое видение… Господь, стоявший подле меня, сто раз сохранял для меня реальность, в которой вы сейчас находитесь!
Через минуту отец ответил:
– В этом сомневаться не приходится, преподобный.
Тогда и разверзлась пропасть. Вскоре после этого дед ушел. Он оставил на кухонном столе записку, в которой говорилось:
«Добро к нам не пришло, и зло не победили.
Вот он, ваш мир.
И без видений погибают люди.
Благослови и сохрани вас Бог».
Эта записка до сих пор хранится у меня. Она лежит между страниц моей Библии.
Но я смотрел, как неистово отец читает проповедь о крови Авеля, и недоумевал, как ему это удается. Я очень уважал отца. Я был уверен, что он должен скрыть грехи собственного отца, а я – скрыть свои грехи. Я пылал к нему самой странной, самой несчастной страстью, когда он стоял там и рассказывал, как Господь ненавидит притворство, и подчеркивал, что в конце концов все наши поступки предстанут в изобличающем свете истины.
Со временем я узнал, что дед приложил руку к насилию, которое творилось в Канзасе до войны. Как я уже говорил, они пришли к компромиссу и договорились никогда больше не говорить о Канзасе. Поэтому, полагаю, отец с невероятным отвращением обнаружил, что такие «памятные вещицы», если можно так выразиться, хранились в его доме. Это было еще до того, как он отправился в Канзас на поиски могилы старика. Думаю, сам отец понимал: единственное, в чем ему следовало раскаяться, – это яростный гнев на деда.
Но мой отец действительно ненавидел войну. Он чуть не умер в 1914 году от пневмонии, как говорили доктора, но я не сомневаюсь, что на самом деле он чуть не погиб от ярости и разочарования. В Европе шли бурные празднования в связи с началом войны, как будто должно было произойти нечто прекрасное. Да и здесь увеселительные мероприятия проводились в непосредственной близости от нас. Парады и марширующие отряды. И мы уже знали, на какое страшное дело посылаем наших солдат. Я на протяжении четырех лет не мог читать газеты, не жалея отца. Он видел эти ужасы в Канзасе, а потом его отец ушел в армию. И он тоже – прямо перед концом войны. У него было четыре сестры и младший брат, а их мать сильно хворала. Она умерла молодой, когда ей не было и сорока, так что дети остались предоставлены сами себе, отцу и добрейшим душам из паствы, точнее, тому, что от нее осталось. Его брат, мой дядя Эдвардс, сбежал, или так они надеялись. По крайней мере, он исчез, и в те смутные времена его так и не удалось найти. Его назвали в честь теолога Джонатана Эдвардса, который пользовался большим уважением среди представителей поколения моего отца. А Эдварда назвали в честь дяди, так что в конце имени у него была буква «с», но ему не нравился такой вариант, и он избавился от надоедливой буквы, когда уехал учиться в колледж.
Глори пришла и сказала, что Джек Боутон уже дома. Как раз сегодня вечером он ужинает у отца. Он зайдет навестить меня на днях, пояснила она. Я благодарен ей за предупреждение. За это время я успею подготовиться. Боутон назвал его в мою честь, потому что думал, будто у него не будет больше сыновей, а у меня вообще не будет ребенка. Это очень мило с его стороны. Так получилось, что через четырнадцать месяцев Господь благословил его, подарив еще одного мальчика – Теодора Дуайта Уэльда Боутона, который получил степень в медицине и звание доктора наук в теологии и управляет больницей для малоимущих где-то в Миссисипи. Он настоящая гордость семьи. Джек как-то заявил: он очень рад тому, что из всех членов семьи не только его упоминали в газетах. Довольно горькая шутка, если принять во внимание, как его родители переживали позор, который он им принес. Для них это было тем более тяжелее, потому что в газетах всегда пишут полное имя. А оно звучало как «Джон Эймс Боутон».
Пока мы, заблудившись, бродили по Канзасу, отец рассказывал мне много интересного, отчасти для того, чтобы убить время, полагаю, отчасти – чтобы объяснить, почему, как ему казалось, его отец приехал туда и для чего нам нужно найти его, точнее, его могилу. Мой отец говорил, что в те дни, вернувшись с войны, он часто встречался с квакерами по воскресеньям. Он рассказывал, что церковь его отца наполовину опустела и большинство прихожан были вдовами, сиротами и матерями, потерявшими сыновей. Вернувшиеся солдаты привезли с фронта болезни – «фронтовую лихорадку», как ее называли в народе, которая косила целые семьи. Некоторые мужчины воевали в Андерсонвилле и возвратились домой, чудом избежав смерти. Отец говорил, половина могил в церковном дворе были свежими. И его отец каждое воскресенье проповедовал о том, как божественная справедливость нашла проявление во всем этом. Старые женщины, по его словам, начинали рыдать, к ним присоединялись дети. Он не мог этого выносить.
Разумеется, я пытался вообразить себя на месте деда. Не знаю, что еще он мог говорить и что еще почитал за истину. Проповедуя, он в самом деле призывал молодых людей идти на войну. А ведь его церковь сильно пострадала. Парни из его паствы ушли на фронт в самом начале и оставались там до конца, так что конфедераты выпустили в них много пуль. Он тоже ушел с ними, хотя ему было хорошо за сорок. И он потерял глаз, а когда вернулся, все уже зажило, как и должно было быть. Он так привык к отсутствию глаза, что забыл сообщить об этом семье. Такое случалось сплошь и рядом: у многих после войны оставались следы от ранений или шрамы. Многие люди пережили ампутацию конечностей. Когда я был маленьким, я видел много стариков без рук и без ног. Во всяком случае, тогда они казались мне старыми.
То, что дед вернулся к пастве и остался присматривать за вдовами и сиротами, несомненно, было достойным поступком. Методисты занялись основанием собственной церкви. Они купили участок земли у дороги, так что его прихожанам не обязательно было с ним оставаться. И некоторые в самом деле ушли. Я прочитал об этом в проповеди из числа тех, что отец похоронил, а потом снова выкопал. В ней говорилось о прелести методистских проповедей и юности нового священника, который хотя и недолго, но с честью служил священником в союзных войсках. Я читал эту проповедь много раз. На другие едва хватило чернил.
Те, кто недавно приехал в наши края, и молодежь переходили к методистам, которые проводили встречи на свежем воздухе у реки. Со всей округи их собирались сотни, они рыбачили, полоскали одежды и общались до позднего вечера. Потом зажигали факелы, священник проповедовал, а ночью распевались гимны. Мой дед тоже туда приходил, и происходящее ему очень нравилось. По воскресеньям он открывал окна и двери, чтобы его прихожане слышали пение с реки. Он уважал методистов, ибо они во многом взяли на себя тяжкое бремя войны. Он считал, что они не из тех людей, которые еще долго будут терпеть епископов.
Подозреваю, он знал, что даже своими проповедями не сможет вдохнуть жизнь в церковь, которая потеряла так много. Он стал человеком, который берется за любую работу, – чинил крыши и веранды, обучал детей, разделывал свиные туши. Он делал все что угодно, ибо его немногочисленной пастве было нечем ему платить. Многие люди могли отблагодарить его за труды лишь курицей для бульона и парой картофелин. По большей части он помогал с делами, которые просто нужно было сделать. В одном хозяйстве он разбирал хворост, в другом – пропалывал огород, «давая скоту пищу его и птенцам ворона», как говорил отец (это из сто сорок шестого псалма). А еще он писал бесчисленные письма в военное министерство, пытаясь выбить для ветеранов и вдов положенные премии и пенсии, которые либо не выплачивали вовсе, либо выплачивали с большой задержкой. В этом была некая ирония, потому что, как говорил отец, в жизни собственных детей дед в это время почти не присутствовал. Им приходилось очень тяжело, ибо все знали, что мать долго не проживет.
К тому времени мой отец уже вырос, ему было чуть больше двадцати, да и сестры почти превратились в девушек. Они все вполне могли бы управиться с хозяйством, если бы не слабое здоровье матери и ее невыносимые страдания. Полагаю, у нее было что-то вроде рака. В городе был доктор, но он ушел вместе с армией и больше не вернулся. Пал ли он на войне, так никто и не узнал, зато ходили байки, что ему в голову угодил осколок снаряда и после этого он так и не смог восстановиться. Как бы там ни было, в те времена доктора мало чем могли помочь. Они прописывали припарки, масло из печени трески или горчичные пластыри, а еще ставили шины и накладывали швы. И назначали бренди.