Галаад — страница 32 из 45

Я спросил его, что именно он хотел мне рассказать.

– Что ж, – произнес он, – полагаю, я задал вам вопрос.

Он имел полное право указать на это. Он действительно задал вопрос, а я уклонился от ответа. Это правда. Я не мог не различить нотки уважения в его голосе, особенно если принять во внимание тот факт, насколько серьезно он говорил о том, что собирается вести разговор в светском ключе.

– Просто не знаю, как ответить на этот вопрос, – отозвался я. – Мне правда жаль, что не знаю ответа.

Он сложил руки на груди, откинулся назад и с минуту покрутил стопой.

– Правильно ли, с вашей точки зрения, – поинтересовался он, – что мы и не должны найти общий язык? Что нет никакого способа пролить хоть каплю воды на тех, кто изнывает от боли в адском пламени? Да и кто может это сделать? Если опираться на ваше толкование? Значит, между мной и вами огромная пропасть? Как же получается, что Истину с большой буквы нельзя передать другому? Я не понимаю, в чем тут смысл.

– Не уверен, что таково мое толкование. В таком контексте я поднял бы вопрос о милосердии, – ответил я.

– Но никогда – об отсутствии милосердия, а ведь, по сути, дело именно в этом. Если принять ваше толкование. Я ни в коем случае не намеревался проявить неуважение.

– Понимаю, – сказал я.

– Значит, – произнес он, немного помолчав, – у вас нет соображений на эту тему, которыми вы могли бы поделиться со мной.

– Пожалуй, в таком случае я даже не знаю, с какой стороны подойти к вопросу, – ответил я. – Хочешь, чтобы я убеждал тебя в истинности христианской веры?

Он рассмеялся.

– Уверен, если бы хоть кто-то убедил меня в ней, я испытал бы безмерную благодарностью. Насколько я понимаю, именно так обычно и бывает.

– Значит, – произнес я, – мне будет не так сложно, не правда ли?

Он посидел молча еще немного, а потом начал рассказывать:

– Один мой друг, впрочем, не друг, а человек, с которым я познакомился в Теннесси, слышал о нашем городке и о вашем деде. Он поведал мне пару историй о былых днях в Канзасе, которые слышал от отца. Он сказал, что во время Гражданской войны в Айове сражался цветной полк.

– Так и было. А еще седобородый полк и методистский полк, как его называли. В любом случае, пили они только чай.

– Я удивился, узнав о цветном полке, – пояснил он. – Никогда бы не подумал, что в этом штате было много цветных.

– О да. Довольно много цветных приехало из Миссури еще до войны. Еще, я думаю, много людей прибыло из долины Миссисипи.

– Во времена моего детства в городе жило несколько негритянских семей, – сказал он.

– Да, они действительно жили тут, но уехали пару лет назад, – подтвердил я.

– Я слышал, что в их церкви случился пожар.

– О да, но это было много лет назад, когда я был еще мальчиком. Да и огонь был небольшим. Он не причинил большого ущерба.

– Значит, все они уехали.

– Уехали, и это печально. Зато у нас появилось несколько литовских семей. Разумеется, они лютеране.

Он засмеялся, потом сказал:

– Жаль, что они уехали.

И, казалось, на некоторое время задумался.

Потом он произнес:

– Вы восхищаетесь Карлом Бартом.

Полагаю, именно в этот момент он начал говорить о своем гневе, этом коварном гневе, с которым я никогда не мог справиться. Он всегда был умен, как дьявол, и серьезен, как дьявол. Мне следовало бы догадаться, что он читал Карла Барта.

– Да, я восхищаюсь им, – сказал я. – Воистину.

– Но мне кажется, он не испытывает особого уважения к американской религии. Вы не согласны? Он открыто об этом говорит.

– Он и европейскую религию критикует, – ответил я, и это было правдой. И все же в тот самый момент я осознал, что дал уклончивый ответ. Как и Боутон-младший – я понял это по его лицу, на котором отобразилось нечто, весьма далекое от улыбки.

– И все же Барт воспринимает ее серьезно, – заметил он. – Считает, она достойна того, чтобы поспорить на ее счет.

– Разумеется. – И это тоже было правдой.

Потом он спросил:

– Вы когда-нибудь задавались вопросом, почему американское христианство, похоже, пребывает в вечном ожидании, пока в других местах идет активная мыслительная работа?

– На самом деле – нет. – Я и сам удивился собственному ответу, поскольку очень часто задумывался об этом.

И в то мгновение я в самом деле почувствовал, что Джек Боутон взял верх в дискуссии и что он рад этому не больше, чем я, а может, даже расстроен. Ра-зумеется, я снова занял позицию притворщика. Мне хотелось признать себя виновным и сослаться на старость. Но я сидел в собственной церкви, в этом прекрасном незыблемом дневном свете, который лился внутрь через окна. И я чувствовал себя так, как уже чувствовал много раз, понимая, что сокрытие истины никак не отразится на самой Истине, которая, если задуматься, не зависит ни от меня, ни от кого-либо еще. И моя душа восстала против меня, именно это я и почувствовал, а потому сказал:

– За свою жизнь я слышал много прекрасных проповедей и узнал много достойных душ. Я прекрасно понимаю, что люди видят недостатки, но, мне кажется, это самонадеянно – судить о подлинности чьей-либо религии, за исключением своей собственной. Хотя это тоже самонадеянно.

И затем добавил:

– Когда это старое святилище исполнено тишины и молитв, любая книга, которую когда-либо напишет Карл Барт, даже легким перышком не ляжет на вторую чашу весов против этого святого места, если рассматривать все с точки зрения фундаментальности. И я не поверил бы в достоверность слов самого Барта, если бы не верил, что он знает, и осознаёт эту истину, и проявляет к ней уважение.

Я устал и испытывал большую печаль, чем положено человеку моего возраста. Только так я могу объяснить слезы, которые навернулись мне на глаза. Я удивился почти так же, как молодой Боутон.

Он произнес:

– Не могу описать, как мне жаль. – И его слова прозвучали убедительно.

А я так и сидел там, вытирая слезы рукавом, прямо как ты. И страшно смущался, поверь мне. Он сказал нечто вроде: «Простите меня» – и ушел.

И что теперь? Сейчас я думаю, что напишу ему письмо. Понятия не имею, с каким содержанием.


Здесь правда жили герои – и святые, и мученики, – и я хочу, чтобы ты это знал. Ибо это правда, хотя никто ее и не помнит. Если взглянуть на это место, можно увидеть лишь кучку домов вдоль нескольких дорог, небольшой ряд кирпичных зданий с магазинами внутри, зерновой элеватор и водонапорную башню, на одной стороне которой написано «Галаад», а еще почту, школы, стадионы и старую железнодорожную станцию, которая почти вся заросла сорняками. Но как выглядела Галилея? Внешний облик не так уж красноречив, когда происходит подобное.

Святые состарились, и времена изменились, и они стали походить на чудаков и зануд, и никто не желал слушать их страшные старые проповеди или дикие старые истории. Я пишу это и сам стыжусь: так получилось, что мне в самом деле не нравилось проводить время с дедом, это правда. Дело было даже не в ветхости и не в том, что всякий раз, когда пропадала какая-то нужная вещь, ее владелец заходил к нам домой и сообщал об этом. Этот его единственный глаз всегда казался мне исполненным ожидания и разочарования одновременно, и я пугался, когда взгляд деда падал на меня. Старики называли людей, не разделявших великую идею освобождения рабов, «мягкотелыми». В этом слове так и слышится презрение. Они были строги в своих суждениях. И, полагаю, у них была на то причина.

Например, я помню, как-то раз моего деда попросили сказать пару слов по случаю празднования Дня независимости. Я помню это, потому что все мы разволновались в предвкушении, а потом и правда смутились так, что стало абсолютно ясно, почему мы так беспокоились. Мысль состояла в том, что, поскольку он был основателем церкви и ветераном войны, его выступление пришлось бы как нельзя кстати. На тот момент мэр прожил в Галааде всего лет двадцать, он был шведом и лютеранином, так что, возможно, не слышал байки о былых временах. Да и мой дед редко воровал у чужих людей, в основном – у членов семьи. Исключения он делал лишь для нашей паствы и крайне редко – для самых добрых из пресвитерианцев и методистов, которые уж точно не собирались поносить его на весь свет из уважения к возрасту и чистоте намерений. Моя мать говорила: где живет наш прихожанин, можно узнать по замку на двери сарая, и в этом есть доля правды. Как бы там ни было, мэр, вероятнее всего, не знал о странностях старика, когда отправлял ему приглашение.

У деда загорелись глаза в ту самую минуту, когда он прочитал письмо. Родители пытались устроить настоящий праздник: мать перерыла все вещи в доме в поисках армейской формы, но, разумеется, от нее ничего не осталось, кроме шляпы, которая выжила, наверное, потому, что ею почти не пользовались. Как говорила мать, «рожки да ножки» оставались от всего, что попадало к нему в руки. Мама нашла шляпу в шкафу и приложила большие усилия, чтобы придать ей форму. Но старик заявил:

– Я молюсь! – и положил ее обратно в шкаф.

У меня сохранилась эта проповедь ipsissima verba[26], потому что она оказалась среди тех вещей, которые мой отец то хоронил, то выкапывал в тот день в саду. Она очень короткая, так что я скопирую ее тут, в точности как он написал. Помню, отец пытался вдохновить его переписать текст заново, дабы уйти от излишних разглагольствований и, вероятно, в надежде на то, что он или моя мать смогут взглянуть на нее и обсудить с дедом, если потребуется. Но дед тщательно оберегал свое детище и носил его на своем неприступном назаретском теле.

Вот что он написал и что там говорилось:


«Дети мои!

Когда я был молод, Господь пришел ко мне и возложил мне руку на правое плечо. Я до сих пор чувствую Его прикосновение. И Он заговорил со мной в высшей степени отчетливо. Его слова прошли через все мое существо. Он сказал: «Освободи порабощенных. В проповедях делись добрыми вестями с несчастными. Провозглашай свободу на всей земле». Все это, разумеется, содержится в Священн