Галаад — страница 33 из 45

ом Писании, и эти слова уже были хорошо знакомы мне в тот момент. Но совершенно понятно, почему Он почувствовал, что на них нужно сделать особый акцент. Никто не живет согласно этим принципам, пока Господь не возложит на него руку. Разумеется, и я жил иначе, пока Он не появился подле меня и не произнес эти слова.

Я мог бы назвать произошедшее видением. В те времена нас посещали видения, довольно многих. Молодые люди наблюдают видения, а старики – сны. А теперь все эти молодые люди превратились в стариков, если вообще живы, и их видения – не больше, чем сны, а былые дни забыты. Мы парим в забвении, словно во сне, как поется в одном старом гимне, а наши сны забываются задолго до того, как забудут нас.

Генерал и президент Грант однажды назвал Айову яркой звездой радикализма. Но что осталось здесь от Айовы? Что осталось от Галаада? Пыль. Пыль и пепел. Священное Писание учит нас, что люди умирают. Разумеется, так оно и есть. Это замечательно. Несмотря на это, Его гнев неотвратим и Его рука простирается над нами.

Благослови и сохрани вас Господь, и т. п.».


Похоже, на него обратили внимание лишь несколько человек. И те, кто слушал, почти обиделись, когда услышали, что умрут, хотя уже началась страшная засуха, которой предстояло разорить и разрушить многие семьи и даже целые города. Раздавались тихие смешки, какие можно услышать, когда нелепость содержания становится очевидна для всех слушателей. Но хуже всего было не это. Мой дед стоял на сцене в черной сутане, напоминавшей оперение грифа, и оглядывал толпу с бесстрастным напряжением самой смерти, а вокруг него развевались знамена. Потом заиграл оркестр, и отец подошел к нему, положил ему руку на левое плечо и привел его к нам. Моя мать сказала:

– Спасибо, преподобный.

А дед покачал головой и заметил:

– Сомневаюсь, что мое выступление имело успех.


Я часто думал об этом: как меняются времена и как одни и те же слова, которые многих людей одного поколения отправляют в унылую пустыню, лишь раздражают и кажутся бессмыслицей для представителей поколения следующего. Возможно, ты по-думаешь, что я взял на себя некое обязательство по «спасению» Боутона-младшего, поскольку он задает вопросы на те же темы и таким образом заставляет меня принимать на себя это обязательство. Что ж, я уже сталкивался со скепсисом и беседами, которые он порождает. Все такие дискуссии неизменно оказываются бесплодными. Даже деструктивными. Молодые люди из моей паствы приезжали домой с экземплярами «Тошноты» и «Имморалиста», озадаченные одной только возможностью безверия, когда я, должно быть, тысячу раз говорил им, что безверие возможно. Однако они задумались над этим лишь после прочтения книг, в которых повествуется о том, насколько трагично такое состояние. И они хотят, чтобы я защитил религию и предоставил им «доказательства». Я не собираюсь этого делать. Это лишь утвердит их скепсис. Ибо никакую истину о Господе нельзя заявлять с позиции защиты.

Начав получать эти длинные письма из Германии, отец стал внимательнее или, скорее, иначе наблюдать за мной. Впервые в жизни в нашем общении появилась какая-то натянутость. Мне нужно было следить за тем, что я говорю ему, ибо он подмечал любой смутный намек на ересь и начинал отчитывать за ошибку, к которой меня, вероятно, привел привычный образ мышления. Даже через несколько дней после такого случая он высказывал новые интерпретации слов, которые я даже не произносил. Несомненно, таким образом он говорил с Эдвардом. Разумеется, он говорил со мной – вторым Эдвардом, как могло показаться. А потом он явно отрабатывал на всякий случай стратегию защиты своих убеждений. До тех пор они никогда не казались мне уязвимыми, как и ему, полагаю.

Потом, когда он начал читать книги, которые я приносил домой, это выглядело почти так, как будто ему хотелось, чтобы они его убедили. Как будто любая критика с моей стороны была не более чем упрямством. Он использовал фразы вроде «смотреть в будущее». Как будто слабый аргумент сильнее вопроса исключительно из-за мнимой новизны, подумать только! А ведь во многом новаторство этого нового мышления было старо, как Лукреций, которого он знал так же хорошо, как и я. В том письме ко мне, которое я сжег, он говорил о «храбрости, необходимой для того, чтобы постичь истину». Я так и не смог забыть эти слова: слишком сильно они меня разозлили. Он просто предположил, что его часть вопроса была «истиной» и лишь трусость могла помешать мне это признать. Все это время, однако, я думаю, он просто искал способ подобраться к Эдварду, и я не могу его за это винить. Он в самом деле пытался наставить меня на путь истинный.


Что касается веры, я всегда считал, что аргументы в ее защиту не обоснованы настолько же, насколько и критические замечания, которые они должны опровергать. Я думаю, попытки защитить веру могут на самом деле пошатнуть ее, потому что всегда присутствует некая несостоятельность в спорах по поводу самого главного. Мы отдаем себя Бытию без остатка. Ни один вдох, ни одна мысль, ни один изъян или заусенец не могут быть меньше поглощены Бытием, чем есть на самом деле. И все же никто не может сказать, что есть Бытие. Если ты укажешь, что общего у мысли, и заусенца, или у тайфуна – с ростом фондового рынка, – то это будет «существование», что, по сути, является очередной констатацией следующего факта: все они присутствуют в списке известных нам предметов, имеющих наименование (и тогда может возникнуть впечатление, как будто ты пришел к важному выводу: бытие равняется существованию!). Тогда ты совершил бы удивительное открытие, хотя и слишком субъективное с вневременной точки зрения, что сводит его значение к нулю.

Я потерял нить повествования. Я говорил о том, что ты можешь утверждать о существовании чего-либо (Бытия), не имея ни малейшего представления о том, что это такое. Тогда возникает еще более важный вопрос: если Господь – Творец всего сущего, как можно говорить, что Господь существует? Возникает проблема со словоупотреблением. Ему пришлось бы изобрести некоего персонажа еще до существования, которое мы можем назвать только существованием из-за скудости нашего понимания. Это запутывает еще больше. Еще один термин потребовался бы для описания состояния или качества, которое мы не можем испытать, – бледное подобие нашего существования. Значит, создавать доказательства, основанные на опыте, – все равно что строить лестницу до луны. Сначала думаешь, что это реально, до тех пор пока не останавливаешься обдумать суть проблемы.

Поэтому мой совет таков: не ищи доказательств. Не думай о них вообще. Их никогда не хватает, чтобы ответить на вопрос, и они всегда кажутся немного нелепыми, вероятно, по той причине, что, придумывая доказательства, мы пытаемся вписать Бога в рамки нашего концептуального понимания. И такие доказательства покажутся неверными тебе самому, даже если с их помощью ты сумеешь убедить кого-то еще. В долгосрочной перспективе это вызывает большое беспокойство. «Да светят труды ваши перед людьми» – и так далее. Именно Кольридж сказал, что христианство есть сама жизнь, а не доктрина, во всяком случае, такой смысл он вкладывал в свои слова. Я не говорю тебе: не сомневайся и не задавай вопросов. Господь дал тебе разум, чтобы ты честно использовал его. Я говорю: ты должен быть уверен, что сомнения и вопросы родились у тебя, а не являются данью моде определенного времени.


Вчера ночью я не спал. Мое сердце истерзано. Странно ощущать болезнь и печаль в одном и том же органе. И отличить одно от другого очень сложно. Я привык размышлять над печалью, то есть следовать за ней через желудочек в аорту, чтобы найти, где она прячется. Эта старая тяжесть в груди подсказывает: мне есть над чем задуматься, ибо я знаю больше, чем знаю, и я должен выяснить это у себя сам. Все та же добрая старая тяжесть тревожит меня в последние дни.

Но факт остается фактом: я так и не нашел иного способа быть с собой честным, кроме как обращаться к своим страданиям и несчастьям, этим обвинителям и укорителям, благослови их Бог. До тех пор пока они не убили меня. Я и в самом деле надеюсь умереть со спокойной душой. Мне известно, что это едва ли возможно.

Я закрываю глаза и вижу Джека Боутона, и мне кажется, он гораздо больше устал, нежели возмужал или повзрослел. И я думаю: почему я вечно должен защищаться от этого грустного старого юнца? Какого подвоха я жду от него?

Что ж, на самом деле этот вопрос не относится к разряду риторических. Сегодня утром твоя мама вручила мне от него записку. В ней говорилось: «Мне очень жаль, что я огорчил вас вчера. Больше я вас не побеспокою». У него хороший почерк. Как бы там ни было, по поведению твоей матери я понял: она знает, что в записке. Это был всего лишь сложенный клочок бумаги, но она никогда не стала бы читать ее, если бы он сам не показал ей. Вероятно, он рассказал, о чем написал. Или просто признался, что хотел извиниться. Я слышал, как они разговаривали на веранде, прежде чем она принесла мне записку. Вид у нее был печальный и взволнованный – из-за меня, из-за него, вероятно, или из-за нас обоих. Они общаются, я знаю. Не много и не часто. Но я чувствую, что между ними сложилось некое взаимопонимание.

Быть может, «взаимопонимание» – неподходящее слово, поскольку я никогда не говорил с ней о нем. Меня беспокоит именно тот факт, что она так мало знает о нем. Или, возможно, «взаимопонимание» как раз подходящее слово, независимо от того, что она знает или не знает. Не могу решить, какая мысль беспокоит меня больше. Наверное, ни один другой вопрос не доставляет мне более сильных переживаний.

Я отправил ему записку. В ней говорилось, что это я должен извиняться и что здоровье подводит меня в последнее время, и так далее, и что, надеюсь, у нас еще будет возможность поговорить снова. И твоя мать отнесла ему эту записку.


Я вспомнил о тех временах, когда ему было всего десять или двенадцать и он забивал мой почтовый ящик опилками и поджигал их. В качестве фитиля он использовал бечевку, смазанную парафином. В то время почтовый ящик висел на столбе у ворот. Это был типичный продолговатый ящик с круглым верхом, какие довольно популярны в сельской местности. Я возвращался домой после встречи в церкви темным зимним вечером. Услышав хлопок, я осмотрелся, как раз когда языки пламени вырвались из этого ящика. Я не на шутку перепугался. И ни минуты не сомневался, чья это проделка.