Это было два дня назад. Снова наступило воскресенье. Когда служишь в церкви, тебе все время кажется, что сегодня воскресенье или воскресный вечер. Только заканчиваешь приготовления к одной неделе, как уже начинается другая. Сегодня утром я читал отрывки из одной старой проповеди (твоя мама то и дело приносит их мне). Она написана на основе Послания к Римлянам: «Но как они, познав Бога, не прославили Его, как Бога, и не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось неосмысленное их сердце…»[37] и так далее. Я ссылался на Исход из Ветхого Завета и понятие тьмы египетской. В проповеди я критиковал рационализм, иррационализм, делая акцент на мысли, что как в том, так и в другом случае превозносится создание, а не Создатель. Я решил просмотреть ее, но, читая, удивлялся, ибо местами она казалась мне правильной, а местами – катастрофически ошибочной. И на протяжении всего чтения мне казалось, что это написал другой человек. Джек Боутон тоже пришел в своем поношенном костюме и галстуке. Он сидел рядом с тобой, и ты был очень доволен, как и твоя мама, полагаю.
Что ж, это совершенно не согласуется с моим понятием проповедничества – стоять на кафедре и считывать с пожелтевших страниц слова, которые когда-то казались мне верными. Одной темной ночью я просто пытался преуменьшить очевидное, когда сидел и пытался облечь мысли в слова. И вот во втором ряду сидит Боутон-младший, который всегда видел меня насквозь. И я, вновь убедившись, что он может войти в церковь с какой бы то ни было циничной надеждой прикоснуться к живой Истине, вынужден был озвучивать эти мертвые слова, пока он сидел и улыбался, глядя на меня. Я в самом деле думаю, есть некий смысл в том, чтобы связать рационализм с иррационализмом, то есть материализм и идолопоклонство, и если бы у меня были силы отклониться от текста, я мог бы изречь умную мысль. А так я просто прочел проповедь, пожал всем руки, пришел домой и лег вздремнуть на диван. У меня возникло ощущение, что Боутон-младший мог бы найти успокоение в том, что моя проповедь не имела никакого отношения к тому, что произошло между нами, не имела никакого отношения к нему, благослови его Бог, этого несчастного дьявола. На самом деле, стоя там, я жалел, что у меня более нет оснований, которые питали бы мои старые страхи. Это изумило меня. Я чувствовал себя так, как будто готов завещать ему жену и ребенка, если бы мог, чтобы возместить его потерю.
Сегодня утром я проснулся с мыслью, что этот город с таким же успехом мог бы находиться в аду, если взглянуть правде в глаза, и я повинен в этом, как и все остальные. Я думал о том, что произошло здесь при моей жизни – засухи, грипп, и Великая депрессия, и три ужасные войны. Теперь мне кажется, что мы так и не смогли отвлечься от всех этих преследующих нас бед и задать себе очевидный вопрос, а именно: что Господь пытается донести до нас? В английском языке слово «проповедник» произошло от старого французского слова «prédicateur», которое означает «пророк». Так в чем предназначение пророка, если не находить смысл в злоключениях?
Что ж, мы так и не задали вопрос, и вопрос у нас забрали. Мы стали как люди, не ведающие Закона, люди, которые не отличают правую руку от левой. И просто оказались в затруднительном положении. Чужак может задаться вопросом, почему здесь вообще вырос город. Да и наши дети могут задать такой же вопрос. Только кто им ответит? Это всего лишь захолустный маленький аванпост в песчаных холмах на огромном расстоянии от Канзаса. И таково его предназначение. Это одно из тех мест, куда могли направиться Джон Браун и Джим Лейн, когда им понадобилось бы подлечиться и отдохнуть. Должно быть, существует не меньше сотни таких маленьких городков, основанных в разгар былой необходимости, о которой давно все забыли, а их малость и ветхость, которые тогда свидетельствовали о храбрости и страсти, с какими их строили, теперь смотрятся странно, нелепо, провинциально. И это мнение разделяют даже те люди, которые прожили здесь достаточно долго, чтобы все понимать. Для меня это место тоже выглядит нелепо. Я в самом деле подозреваю, что никогда не выезжал отсюда, потому что боялся покинуть его навсегда.
Я уже упоминал, что мои отец с матерью покинули город. Что ж, так оно и было. Эдвард купил участок земли у северного побережья Мексиканского залива и построил одноэтажный дом для собственной семьи и для них. Главным образом он сделал это, чтобы вывезти мать из этого жуткого климата, и это было очень мило с его стороны: с возрастом ее ревматизм становился все хуже. Мысль заключалась в том, что они поживут там год, а потом вернутся в Галаад и будут уезжать на юг лишь зимой, пока отец не уйдет на пенсию. Этот год стал первым, когда я облачился в сутану священника. Но они так и не вернулись, а только приезжали два раза навестить меня. В первый раз – когда я потерял Луизу, а во второй – когда пытались уговорить меня уехать с ними. Во второй их приезд я попросил отца провести службу в церкви, а он покачал головой со словами: «Я больше не могу это делать».
Отец сказал, что не хотел привязывать меня к этому месту. На самом деле отец надеялся, что я захочу более интересной жизни, чем здесь. Они с Эдвардом были убеждены, что более широкий опыт дал бы мне очень многое. Отец говорил, что, когда смотришь на Галаад из другого места, он выглядит как реликт, как некий архаизм. Когда я упомянул о славной истории городка, он рассмеялся и сказал: «Старые несчастные древние дела и битвы, которые закончились много лет назад». И его слова вызвали у меня раздражение. Он говорил: «Ты только посмотри на это. Каждый раз, как только дерево вырастает до нормальных размеров, налетает ветер и ломает его». Мой отец изучал чудеса внешнего мира, а я твердо укреплялся в намерении не подвергаться риску познания этих чудес. Он говорил: «Я осознал, что здесь мы жили в пределах понятий, которые не только устарели, но и ограничены пределами этого места. Хочу, чтобы ты понял: ты не обязан хранить им верность».
Он думал, что может снять с меня обязательство хранить верность, как будто это верность ему, как будто это какая-то ошибка, совершенная с благими намерениями, которую он мог исправить за меня, как будто речь шла по крайней мере не о верности самому себе и можно рассматривать это все в отрыве от веры в Господа. А ведь я уже тогда знал, как знаю и сейчас, спустя много лет, что Господь превосходит любое понимание, которое у меня может сложиться о Нем, что делает верность Ему совершенно иным явлением, отличным от каких бы то ни было обычаев, доктрин и воспоминаний, которые я могу связывать с Ним. Я знал это тогда и знаю теперь. Насколько невежественным отец меня считал? Я читал Оуэна, и Джеймса, и Хаксли, и Сведенборга, и, прости Господи, Блаватскую, и он это прекрасно знал, поскольку буквально читал их через мое плечо. Я выписывал «Нейшн». Я никогда не был Эдвардом, но не был и глупцом и никогда не скрывал своих мыслей.
Не помню, чтобы я сказал ему что-то обидное, хотя он и застал меня врасплох. Что ж, ему удалось лишь одно – вызвать тоску по дому, который я никогда не покидал. Мне не верилось, что он говорит со мной так, словно я недостаточно компетентен, чтобы распоряжаться своей верностью самостоятельно. Как я мог принять совет человека, который был обо мне столь невысокого мнения? Таковы были мои мысли в тот момент. Такой выдался день. Потом, через неделю или около того, я получил от него письмо. Я уже говорил тебе об одиночестве и тьме и тогда думал, что уже хорошо знаком с этими чувствами, но в тот день на меня словно вылили ушат холодной воды. Я никогда не чувствовал себя именно так, и эта вода лилась еще много-много лет. Мой отец заставил меня вернуться к самому себе и к Господу. Это факт, так что мне не о чем жалеть. То письмо принесло мне великую печаль, но вместе с тем стало уроком.
Как бы там ни было, почему я задумался над этим? Я размышлял о неудовлетворенности и разочарованиях жизни, коих великое множество. Я не был предельно честен с тобой в этом отношении.
Сегодня утром я пошел в банк и обналичил чек, подумав, что это хоть как-то поможет Джеку. Я думаю, ему, вероятно, нужно поехать в Мемфис, может, не прямо сейчас, а через какое-то время. Я отправился к Боутонам и ждал его появления, болтая ни о чем, теряя драгоценное время, пока не улучил возможность поговорить с ним наедине. Я предложил ему деньги, а он засмеялся, положил их обратно в карман моего пиджака и сказал:
– Что вы делаете, папа? У вас же нет никаких денег. – Потом его взгляд похолодел, как это обычно бывает, и он произнес: – Я уезжаю. Не беспокойтесь.
Я взял твои деньги, деньги твоей матери, а это совершенно жалкая сумма, и попытался отдать их, и вот как он это воспринял.
Я спросил:
– Значит, ты собираешься в Мемфис?
И он ответил:
– Куда угодно. – Улыбнулся, откашлялся и добавил: – Я получил письмо, которого ждал.
Сердце сковали тиски. Боутон сидел на своем кресле производства Уильяма Морриса и смотрел в никуда. Глори сказала, что за все утро он вымолвил лишь одну фразу: «Иисусу так и не довелось состариться!» Глори расстроена, а Джек в гневе, и они поддерживали со мной светский разговор, недоумевая, когда же я уйду, а я жалел, что никак не могу уйти. Потом наступил момент, когда я смог предложить Джеку небольшую помощь, ради которой и пришел, и в итоге только обидел его.
Когда я вернулся домой, твоя мама заставила меня прилечь, а тебя отправила на улицу с Тобиасом. Она опустила шторы, опустилась рядом на колени и долго гладила меня по голове. Отдохнув немного, я встал, написал это и вскоре буду перечитывать.
Джек уезжает. Глори так расстроена из-за него, что даже пришла ко мне поговорить об этом. Она вызвала всех братьев и сестер, увещевая их бросить мирские заботы и приехать домой. Она считает, Боутону недолго осталось.
– Как он может уезжать именно сейчас! – сокрушалась она.
Это справедливый вопрос, я полагаю, но, думаю, что знаю ответ. Дом заполнится этими уважаемыми людьми, их мужьями, женами и хорошенькими детьми. Как он может стоять посреди этой толпы, скрывая печальное и прекрасное сокровище в глубинах своей души? Ведь у меня тоже есть жена и ребенок.